Жизнь. Институтская одиссея.
Отдавшись воспоминаниям о создании нашей монографии я как-то отвлекся мыслями от судеб института. Позвольте хотя бы схематично восполнить этот пробел.
Как вы, конечно, помните, сразу же после нашего отъезда вокруг Ленинграда замкнулось кольцо блокады. Вскоре начались варварские бомбежки и обстрелы. Гитлер намеревался стереть великий город с лица земли, а пустое место передать Финляндии. Девятнадцатого сентября упали первые бомбы на Васильевский остров, а в ночь на двадцатое – на Горный институт.
Коллектив института в труднейших условиях вел оборонительные работы в непосредственной близости к немцам и, одновременно, оберегал институт в целом и, в особенности, невосполнимые ценности его музея и библиотеки. Незадолго перед войной профессор А.Н.Кузнецов изобрел новое взрывчатое вещество, производство которого было организовано в институте. Здесь же из этой взрывчатки, получившей название АК, изготовлялись ручные гранаты. Чтобы оценить значимость этого достаточно напомнить, что А.А.Жданов назвал Кузнецова спасителем Ленинграда, а спецпроизводство Горного института, значилось в перечне десяти важнейших предприятий города.
Любопытно, что Жданов знал об открытии Кузнецова еще до войны. Александр Назарович рассказывал в свойственном ему юмористическом плане. “Приходит посланец с красным околышем, приказывает одеться и следовать за ним. Спрашиваю – куда? Не отвечает. Понятно! Лидия Федоровна собирает чемоданчик с отвечающими событию вещами. Везут в Москву и доставляют к Ворошилову и Жданову. Интересуются взрывчаткой. Докладываю. Удовлетворены. Благодарят. Спрашивают что в чемоданчике. Отвечаю – мне же не сказали куда везут… Смущенно смеются, негодуют на бестактность, извиняются.”
Основные запасы продовольствия были сосредоточены в Ленинграде на. Бадаевских складах – бывших Черниговских холодильниках. С позиций эксплуатации централизованное хранение в одном месте представлялось наиболее экономичным и удобным. Но, когда в середине сентября эти хранилища оказались разбомбенными и сгорели – сразу же наступил тот страшный и губительный ленинградский голод от одного воспоминания о котором холодеет кровь.
Но это не все. Окруженный заводами, расположенный на берегу Невы в непосредственной близости к могучим плавучим крепостям, Горный институт страдал от бомбежек и обстрелов в гораздо большей мере, чем остальные вузы Ленинграда. Тем поразительнее, что Институт продолжал учебные занятия вплоть до получения правительственного распоряжения об эвакуации его на Северный Кавказ, а четырьмя днями позднее 14 марта 1942 года,- организованно уезжая из Ленинграда, единственный из всех вузов города забрал с собой наиболее необходимое учебно-исследовательское оборудование. Прибыв же в Пятигорск, единственный из всех эвакуированных вузов, получил “в порядке исключения” разрешение работать по своему назначению и начал подготовку к новому приему.
Узнав, что институт в Пятигорске мы сразу же установила с ним связь. Николай Пудович телеграфировал: “Занятия студентами августе теперь практика переезд Орджоникидзе выясняется подробности письмом важное буду молнировать привет всем здоровы Асеев.” Несколько позднее директор института Димитрий Сидорович Емельянов вызвал меня в Свердловой и мы договорились по воем вопросам. Особенно порадовала меня оценка работы над монографией, как полностью согласующаяся со воем направлением деятельности института в условиях войны.
Предполагалось, что наша Группа металлургии в ближайшее время присоединится к основному коллективу института в Пятигорске или Орджоникидзе. Ко обстоятельства сложились совсем по иному. Немцы прорвали линию обороны у Ростова, десант их, высаженный на Машуке, неожиданно занял Пятигорск. Пришлось институту вторично сниматься с места и двигаться через Махач-Кала, Красноводск и Ташкент к транссибирской магистрали. Уходили отдельными группами и даже индивидуально, но руководство института и на сей раз сумело сохранить целостность коллектива.
Из Ташкента поступает телеграмма Николая Пудовича с просьбой о переводе денег. Я в полном недоумении, но, разумеется, немедленно посылаю телеграфный перевод. Как выяснилось, Николай Пудович покинул Пятигорск сразу же после появления немцев. Студенты металлурги обнаружили его уже в пути в товарном вагоне: сидит на чушках цинка подложив под себя пальто и покачивает ногами. Это наш-то патриарх с категорическим предписанием врачей, запрещающим любые вояжи.
Телеграмма Емельянова из Новосибирска. Институт находится на колесах, помогите выбрать место приземления. Телеграфируйте согласие нашей балхашской группы прибыть работу институт.
Советуюсь с товарищами. Подтверждаю готовность коллектива прибыть в институт по первому требованию в любое место.
Телеграфирую в Алма-Ата секретарю ЦК партии Казахстана Скворцову о желательности размещения института в Казахстане – Алтае и получаю следующий ответ от 14 сентября: “Вайей телеграмме товарищу Скворцову выясняются возможности размещения Алтае тчк телеграфьте контингент студентов преподавательского состава потребную площадь жилье учебную лабораторную тчк куда направлен институт ранению комитета эвакуации Цветмет Цекапарт Свядощ.”
Тотчас же сообщаю свои соображения Алма-Ата и Новосибирск.
Телеграмма Емельянова от 17 сентября: “Послал Абабкову полномочия вести вам переговоры размещении Казахстане тчк контингенты указаны правильно тчк остаюсь Новосибирске получил сообщений готовности нашего костяка приехать института Емельянов.”
Телеграмма ЦК партия Казахстана: “Связи отсутствуем возможности дальнейшего уплотнения принять Горный институт Казахстане не можем тчк Секретарь Цекапарт Абабков.”
Позднее Свядощ сообщил мне, что отмена предварительного решения о размещении ЛГИ на Алтае была обусловлена получением извещения об эвакуации туда завода с Северного Кавказа. В условиях войны размещение завода представлялось более необходимым.
Но, поскольку вариант Алтая сорвался, стоит ли вспоминать о нем? По моему стоит, как об образце доверия и оперативного взаимодействия.
Институту все же повезло: в Новосибирск прибыл нарком угольной промышленности В.В.Вахрушев. Правда нарком считал институт, коллектив которого разбросан по разным местам, практически несуществующим и хотел его расформировать. Но предусмотрительно собранные Емельяновым и предъявленные наркому двадцать две телеграммы из Балхаша, Свердловска, Караганды, Ташкента и ряда других мест, неоспоримо свидетельствующие о готовности всех основных педагогических кадров возвратиться на свои места – сделали свое дело. Отказавшись от предвзятой мысли о расформировании института Вахрушев признал его жизнеспособность и направил под Иркутск в город Черемхово. Здесь не было других эвакуированных предприятий, имелась свободная жилая площадь, правда при довольно ограниченной учебной, и продовольственная проблема обстояла благополучнее, чем в других местах.
Институт в полной мере оправдал оказанное ему доверие, начав учебные занятия уже через месяц после прибытия в Черемхово. И, если к октябрю в наличии оказалось только тридцать студентов, то уже в ноябре их было около четырех сотен, а годом позднее – порядка семисот. Созданная же здесь лабораторная база позволила не только качественно готовить кадры, но и вести исследовательские работы.
В Черемхово институт пробыл два с половиной года и этот период его жизни хорошо описан в уже упоминавшейся статье Е. Л.Гроховского.
Поскольку институт приземлился в Черемхово, настало время переводить туда нашу группу. Но операция эта оказалась довольно сложной.’ Белоглазов и Масленицкий без семей уехали первыми – на разведку. Завод попоил временно оставить Кричевского, Орлова, Осолодкова, Фалеева, Федорова и, при том огромном внимании, которое нам было оказано здесь — с пожеланием предприятия нельзя было не считаться. С моей семьей обстояло неблагополучно: Белла Семеновна болела, как полагали врачи, брюшным тифом, а младшая дщерь Татьяна, почти одновременно, скарлатиной.
В выхлопотанном нами вагоне четвертого класса уезжающие разместились о комфортом, а в два товарных погрузили основную часть оборудования, вывезенного из Ленинграда. Я с заветной рукописью тоже занял полочку, но добравшись до Петропавловска распрощался, сказав, что еду в Свердловск.
На caмом деле на этой дружественной мне станции я пересел на восточный поезд и, значительно опередив наши вагоны, оказался в Черемхово.
Не буду рассказывать о встрече о коллегами. Кстати заместитель директора по учебной работе был Константин Федорович, а по хозяйственной Николай Васильевич Родионов; директорствовал же Димитрий Сидорович Емельянов.
Николаю Пудовичу, как старейшему, предоставили жилье в доме ИТР, даже со всеми удобствами крупных городов. С ним вместе жили его внучка студентка Нина Холмовская, случайно встреченная во время эвакуации, и ее приятельница токе студентка Катя Никонова, которые опекали его и вели несложное общее хозяйство. Я тоже нашел здесь пристанище.
Несмотря на все пережитое я не заметил у Николая Пудовича никаких изменений. Он хорошо выглядел и вел образ жизни ничем не отличающийся от ленинградского. О пережитом говорил неохотно и скудно.
В первый же вечер я выложил на стол рукопись. Старик загорелся, увлекся и дней десять не отрывался от нашего фолианта: читал, ходил по комнате, теребил свою бородку – эспаньолку и требовал пояснений порой кряхтел, порой посмеивался, иногда бормотал что-то вроде “черти не нашего бога” или “дурьи головы.” Со свойственной ему обстоятельностью исписал карандашом целую тетрадь, но в конечном итоге не сделал ни одного замечания, вызывающего необходимость в корректировании написанного – случай поистине необычайный.
Я систематически ходил на вокзал узнавать о наших вагонах, но никто ничего не знал. И надо же было так случиться, что во время очередного посещения подошел товарный поезд в котором я сразу , же узрел наши вагоны – они остановились напротив вокзала. Для прибывших встреча со мной была настолько неожиданной, что экзальтированная Екатерина Михайловна Михайлова – наш инженер-химик – на радостях бросилась мне на шею. Сказалось, вероятно, и то, что я был единственным встречавшим.
Впрочем некоторые основания для благодарности все же были. Если Белоглазов и Масленицкий располагали жилплощадью для своих семей, то, благодаря моему заблаговременному приезду, всем прочим также было подготовлено пристанище.
Первое пребывание в Черемхово едва не кончилось для меня трагически. В лютый мороз, все в тех же традиционных ватнике и ботиночках, я командовал на вокзале разгрузкой нашего оборудования и транспортировкой в отведенное металлургической лаборатории помещение, где его принимали С.М.Болотина и другие. Выделенный мне в помощь преподаватель не явился. Рабочей же силой были студенты, трудившиеся в полную меру своих физических возможностей.
При создавшихся условиях я, естественно, не мог ни на минуту отойти от места разгрузки, а сгоряча не испытывал никаких неприятных ощущений. Но, когда все было окончено и я на институтской кобылке Малашке приехал в будущую лабораторию – обнаружилось неблагополучие с ногами. Снял ботинки и чулки – ноги белые. Всадил в ногу ножницы – кровь не пошла. Две студентки уселись на пол, положили ноги на свои колени, и самоотверженно стали оттирать их снегом, который третья студентка непрестанно таскала с улицы в моей шапке. Прошел час – изменений никаких. Кто-то тем временем оповестил наших институтских врачей – Ивана Густавовича Рейндорфа и его супругу Александру Ивановну. По тому как они осматривали мои ноги я понял, что дело дрянь: ноги оказались отмороженными до колен.
И вот началась кропотливая работа. Без мгновенья перерыва оба врача медленно и методично водили ваткой, смоченной в спирте или аммиаке, вдоль кровеносных сосудов, добиваясь восстановления их действия. Только через пятьдесят минут появились признаки оживления первого сосуда, а их оказалась целая сеть. Четыре часа продолжался монотонный, но напряженный труд этих самоотверженных людей и победа осталась за ними. Они поднялись, выпрямились и вздохнули с облегчением.
“Дорогой Наум Соломонович – сказал Иван Густавович – нам с Александрой Ивановной доводилось видеть во время финской войны страшные картины обмораживания и, тем не менее, позвольте сказать, что ваш случай относится к категории очень трудных.” А Александра Ивановна добавила: “Теперь, когда все позади, можем вам сказать: мы не были уверены в успехе и не были убеждены, что вас удастся спасти от ампутации. ”
Сделали противостолбнячную прививку: снег, которым мне первоначально растирали ноги, был загрязнен угольной пылью, а мои первые эвкулапы – студентки действовали так усердно, что повредили кожу. Меня вынесли на руках, усадили в: санки с той же Малашкой, и доставили к Николаю Пудовичу.
На следующий день мне прислали ордер на валенки – видимо история получила огласку. Ах, если бы валенки оказались у меня накануне!
Позвольте оказать несколько слов о Рейндорфах – и не только потому, что они спасли мне жизнь. В Ленинграде я их не знал, но мои коллеги утверждали, что относительно малыми потерями в блокаду от голода и при последующей эвакуации – коллектив института обязан Рейндорфам, их повседневному усердному наблюдению за каждым членом коллектива – преподавателями, их семьями, студентами. И тогда, и в последующем, днем и ночью, по первому же, порой случайному, сигналу, они, следуя высокому пониманию своего врачебного долга, немедленно и бескорыстно приходили на помощь. Сначала, обычно, появлялась Александра Ивановна и, в случае необходимости, тотчас же вызывала Ивана Густавовича, который, преодолевая порой острый приступ болезни печени, являлся незамедлительно. Он подходил к больному внимательно вглядываясь в его лицо, усаживался и произносил: “сейчас мы с Александрой Ивановной устроим маленький консилиум.” Далее следовали тщательное и всестороннее совместное обследование, обсуждение и коллегиальное решение.
Оба они были квалифицированными специалистами энциклопедистами типа знаменитых русских земских врачей и весь коллектив наш о величайшим доверием относился к их деятельности и рекомендациям. Часто они порознь или вкупе приходили без зова – просто проведать своих подопечных. И не было у нас ни одного человека, который отозвался бы о Рейндорфах без глубочайшего уважения. В пару им была и проживавшая совместно сестра Александры Ивановны – она же медицинская сестра – Клавдия Ивановна.
Как нынче принято говорить, у Рейндорфов было полное взаимопонимание и полная гармония привычек, убеждений и действий. И, тем не менее они были совсем разные. Александра Ивановна – оживленная, сердечная, чувствительная, хлопотала над своими пациентами как наседка над цыплятами: “Ай-ай-ай; как же вы дорогой так! Да разве так можно!”и так далее, и так далее. А Иван Густавович сдержанный, серьезный, пожалуй чуть суровый, столь же сердечный, но без внешних проявлений, и мудрый житейской мудростью человека много видевшего на своем веку. Именно это последнее делало его советы особенно ценными.
Александра Ивановна любила шутку, любила посмеяться:
Иван Густавович ограниченно обладал чувством юмора. Однажды я как-то на полном серьезе оказал: удивительная вещь, ноги промочишь – горло болит, горло промочишь – ноги болят. Иван Густавович чуть подумал и отозвался : это очень глубокая мысль – организм человека действительно представляет единое целое. И у меня не хватило духу оказать, что я посмеялся.
Когда после снятия блокады я поехал в Ленинград, Рейндорфы просили навести оправки об их квартире и вещах. Но квартира оказалась заселенной, а вещи вывезли на оклад. Управхоз подтвердил мне это документами, я снял о них копии и целый день провел на окладе. Начальство не отрицало получения вещей, но затруднялось указать где они сложены; я же, несмотря на внешний порядок в окладе, не мог, разумеется, угадать какие именно вещи принадлежат Рейндорфам, хотя усердно пытался сделать это.
После войны Рейндорфы еще несколько лет работали в институте. Но времена и люди меняются, а добрые дела, чаще чем это допустимо, – забываются. Иван Густавович увел на пенсию, но продолжал помогать нашему коллективу. Вскоре, помимо ее воли, принудительно была отчислена Александра Ивановна. Исходя из данных обследований она расходилась в ряде своих решений с заведующим кафедрой физкультуры при которой состояла и этот последний выжил свою противницу. Руководство института пренебрегло нашим мнением, выраженным, повидимому, недостаточно категорично.
Иван Густавович, Клавдия Ивановна и Александра Ивановна скончались один за другим. Немногие, преимущественно участники черемховской эпопеи, провожали их на Серафимовское кладбище. Но те, кто в живых – хранят в своих сердцах память об этих замечательных самоотверженных людях – великих гуманистах и подлинных друзьях человека.
Прошло дня два-три после обмораживания. Я еще полеживал с приятностью, но кратковременно уже гулял в валенках по комнате. И вот, поздно вечером звонит кто-то из наших сотрудников и сообщает, что лабораторию заселяют ремесленниками — это при значительном количестве расставленного ценного и деликатного оборудования. Николай Цудович возмущен, но расписывается в своем бессилии. А действовать нужно немедленно. Звоню первому секретарю горкома партии, прошу помощи. Отказывает: некуда деть ремесленников. В отчаянии пускаюсь на легкий блеф. Говорю: не знаю ведомо ли вам, но у сталинских лауреатов есть одно неписанное преимущество — право обращаться в случае крайней надобности к их шефу; зачем же вы побуждаете нас прибегать в этой крайней мере – ведь отбирая лабораторию вы лишаете нас возможности работать в военное время, а на это мы пойти не можем.
Секретарь Горкома — впоследствии мне говорили, что он – умный и политичный человек – уступил; мы договорились, что направим ночных дежурных, а на следующий день ремесленникам найдут другое помещение.
Обратился ли бы я по этому поводу к Сталину? Не знаю. Впрочем уверяют, что поступки ученых и умалишенных – неисповедимы. Убедительный пример тону будет приведен далее.