Глазами студента. В основном о педагогах и немного о другом.

Занятия в институте в 1917 году формально начались 1 сен­тября. Старых студентов было мало и показывались они в институт лишь изредка. Молодые же являлись довольно ре­гулярно, но почти не занимались учебой.

В чертежной первого курса – громадном проходном зале, расположенном в первом этаже Воронихинского здания – с ут­ра до вечера шли бесконечные разговоры о многообразных со­бытиях бурного семнадцатого года.

Эта чертежная, которой одно время, в знак особого ее значения в жизни института, было присвоено имя Г.В. Плеханова, представляла настоящий студенческий клуб. Всякий сту­дент, приходивший в институт, независимо от основной цели посещения, считая долгом в первую очередь заглянуть в чер­тежную. Здесь можно было встретить решительно всех, узнать очередные новости, подучить консультацию по любому вопро­су. Здесь же происходили все студенческие сходки. Два стола придвигались один к другому, а наверх водружался третий, на импровизированную трибуну взбирался студент, открывавший сходку. Прочие студенты удобно рассаживались вокруг на столах и барьере центрального прохода – ораторствующие и бурнопламенные – поближе, спокойные и молчаливые – подальше.

В 1932 году чертежная была ликвидирована, а зал разгорожен на целый ряд клетушек, которые оккупировала непомерно раз­росшаяся учебная часть. И каждый раз когда в институт заезжал кто-либо из старых питомцев неизменно повторялась одна и та же сцена. По традиции посетитель прежде всего направлялся в чертежную и не находя ее с горечью восклицал: “За­чем уничтожили нашу чертежную? Ведь здесь прошла вся наша молодая жизнь! Да и не только наша, а полутораста выпусков русских горных инженеров”.

После окончания Великой отечественной войны зал чертежной был восстановлен в первоначальном виде, но прежнее свое значение утерял безвозвратно. В последующем он был вновь поделен, правда, более разумно. Затем, параллельно существующей, была построена еще одна стена – зеркальное отражение воронихинской – сформировавшая нашу нынешнюю “галлерею предков”.

В чертежной первого курса молодой студент проводил це­лый год, выполняя три технических, топографический и ар­хитектурный чертежи. Благодаря этому всякий новичек с пер­вых же дней автоматически вовлекался в своеобразную жизнь  чертежной.

Каждый студент получал для работы отдельный стол и по­купал в ларьке студенческой кассы взаимопомощи лист ват­мана, который наклеивался служителем на массивную номерную чертежную доску. Выполнять чертежи полагалось в сте­нах института, а срезать ватман разрезалось лишь после получения заключительной подписи преподавателя.

В те времена было два основных преподавателя технического  черчения – горный инженер Николай Александрович Перебаскин (1898) и инженер технолог Дий Прокофьевич Диев. Мне  пришлось иметь дело исключительно с последним.

Он не был зол и никому не делал прямого зла. Но два не плохих качества – пунктуальность и педантичность – были отпущены ему природой в столь неумеренной дозе, что у вся­кого свежего человека при сколько-нибудь длительном об­щении неизбежно вызывали чувство неприязни. Лично мне он всегда напоминал чеховского человека в футляре с его га­лошами, зонтиком и вечной боязнью как бы чего не произошло.

Некогда Диев работал на заводе. И бесконечной нудной проповедью азбучных истин до такой степени надоел рабочим, что в 1905 году его вывезли на тачке.

В Институте Диев заведывал канцелярией по студенчес­ким делам.

Студент спрашивает: “Можно оставить у Вас эту бумажку для доклада директору?”

Диев в ужасе воздевает руки “Бумажку!… Боже мой, бо­же мой! Бумажку!…” И назидательно подняв кверху указательный перст: “Заявление, прошение, ходатайство, отноше­ние – вот что!”.

На самое мелкое дело Дий Прокофьевич затрачивал беско­нечное количество времени. Тихо, размерно и монотонно звучала  его речь и казалось конца ей не будет и безграничная скука одолевала слушателя. Но канцелярия по студенческим делам была существенным жизненным нервом института и периодические обращения туда были совершенно неизбежны.

И вот, много лет спустя, мне довелось обнаружить в моем личном деле целую кучу записок, фиксировавших все вопросы, с которыми я разновременно обращался в канцелярию и исчерпы­вающе излагавших ответы. Среди этих справок обращала на себя внимание обстоятельная записка на нескольких страни­цах, посвященная случаю, происшедшему в 1918 году. Ряд студентов был вызван в Райвоенкомат. Институт должен был на каждого студента представить какие-то материалы, но, вероятно демонстративно, не сделал этого. Тогда военком отобрал у нас справки о том, что мы являемся студентами и  пришил их к делу, а на наш протест резонно возразил: “Ва­шим чиновникам делать нечего – новые напишут”.

Нужно ли го­ворить, что Диев был уязвлен в своих лучших чувствах. Он охал, ахал, кряхтел и говорил всякие жалкие слова. Дирек­тор института, Д.И. Мушкетов (I907), вопреки мнению Диева, распорядился о выдаче нам дубликатов удостоверений. Но Диев решил видимо апеллировать к истории: в результате в ваших личных папках появились упомянутые листы с обстоятельным изложением всех перепетий дела, подробными неоспоримыми доказательствами неправильности действий военкома и, соот­ветственно, незаконности наших требований о выдаче дубли­катов.

За стенами института в борьбе миров рождался новый мир. Массовый героизм стал знамением времени. Люди отдавали жизнь за светлое будущее и гибли от темного наследия прошлого – голода, сыпного тифа, страшной разновидности гриппа – испанки. А чинуши возводили в символ веры пустяки, не заслуживающие внимания, как, к сожалению, порой возводят еще и теперь.

Совершенно очевидно, что несмотря на исключительную добросовестность, а может быть именно благодаря ей, коэф­фициент полезного действия Дия Прокофьевича был весьма не­велик. Поэтому впоследствии, когда количество студентов значительно возросло, Диева вынуждены были перевести на другую работу, кажется секретарем Горного факультета, а студенческими делами к общему удовлетворению стали управлять приветливые и деловые Ольга Ивановна Раевская и Зи­наида Лаврентьевна Смолянинова, подлинные друзья студентов, которых все мои современники неизменно вспоминают добрым словом.

В первом, так называемом, геометрическом чертеже надле­жало изобразить на листе ватмана девять фигур: эллипс, па­раболу, гиперболу, циклоиду, эпициклоиду, гипоциклоиду, ключ, гайку, винт. В течение вечера Диев принимал двух, предельно трех, студентов, уделяя каждому в среднем по два часа. При этом за одну консультацию Диев успевал рассмот­реть одну много две фигуры. Здоровенным циркулем на трехгранной ножке он тщательно от начала до конца проверял все построения монотонно обсуждая каждое из них. Этот циркуль был настоящим бичем чертежников, так как оставлял на листе громадные дыры, чрезвычайно препятствовавшие последующему оформлению в туши. На следующей консультации Диев непре­менно еще раз столь же тщательно проверял внесенные исправления и только после этого двигался дальше. В результате осуществление  относительно простого чертежа нормально занимало один-два месяца, а у многих затягивалось до самого рождества.

Следующие два чертежа заключались в съемке с натуры де­талей машин. Мне достались кронштейн и угловой паровой вентиль. Полагалось сначала снять размеры и от руки сделать эскизы, а затем уже приступать к черчению. Здесь циркуль Дий Прокофьевича был гораздо менее опасен, но процедура консультации оставалась прежняя.

Третий чертеж я не успел выполнить в течение зимы и пе­ренес на каникулярное время. Диев обещал принять меня в любой день. Когда эскиз был готов я явился в канцелярию за пять минут до конца занятий, но Диев пришел в священный ужас и указывая на часы замахал руками. Ровно через пять минут он показался в чертежной и обращаясь ко мне сказал необычно громко: “Сейчас лето, занятий нет, поэтому чертеж Ваш смотреть нельзя. Понимаете: “официально –  нельзя”. И далее уже шепотом добавил “неофициально можно!”.

После шести консультаций эскиз, а затем и чертеж были готовы. Но с началом занятий мои достижения сразу же были использованы другими студентами, а чертежи углового паро­вого вентиля появились в столь неумеренном количестве, что привели Диева в совершенное смущение.

Консультации Диева были нудными, но тем не менее дея­тельность его как преподавателя черчения была положитель­на. Он заставлял уделять достаточное внимание предмету, который многим студентам кажется второстепенным, а на са­мом деле имеет весьма существенное значение для инженеров. Интересно отметить, что в Горном институте оценка черте­жей производилась не единолично, а специальной комиссией под руководством профессора Л.Б. Левенсона (1903), до ре­шения которой чертеж не считался принятым. Подобная про­цедура также несомненно подчеркивала значимость предмета и повышала ответственность студентов.

Последние два чертежа – топографический и архитектур­ный – сводились к копировке. Эти чертежи надлежало сдавать преподавателю кафедры геодезии Сергею Ивановичу Ермолае­ву (1925) и заведующему кафедрой строительного искусства профессору Георгию Антоновичу Косякову.

При посещении Косякова со мной произошел маленький курьез. Георгий Антонович одним взглядом окинул чертеж и потребовал зачетную книжку. Умудренный опытом длительного общения с Диевым я был твердо убежден, что зачету будет предшествовать длительный разговор, а потому от неожидан­ности несколько даже растерялся. Косяков, видимо торопив­шийся, с неудовольствием заметил: “Разве не знаете, что когда идете к профессору зачетная книжка должна быть на­готове”.

Первым экзаменом на горно-заводском факультете была обычно сферическая тригонометрия, предмет вообще говоря ненужный металлургам. Однако экзаменатор – профессор Вла­димир Иванович Бауман (1890), отец русской маркшейдерии, как и многие крупные ученые, был твердо убежден, что без первоклассного знания преподаваемых им дисциплин жить на свете нельзя. Соответственно экзамен по курсу объемом в пять печатных листов превращался в побоище в особенности для всех недостаточно владевших элементарной тригонометрией: Владимир Иванович каждого экзаменующегося непремен­но спрашивал формулы перехода от сферы к плоскости и при недостаточно четком ответе изгонял беспощадно.

Я сдал сферическую тригонометрию без особого труда и на пятерку, но многим приходилось довольно тяжко.

Владимир Иванович был довольно скуп на отметки. Студент горняк сдает курс маркшейдерии. Отвечает по общему мнению довольно прилично.

“Больше трех баллов поставить не могу. Хотите тройку?”

“Помилуйте, Владимир Иванович, основной предмет!”

Бауман с сердцем проставляет тройку и огрызается: “Ра­ботать будете, можете даже профессором маркшейдерии стать. У меня самого была тройка. А сейчас больше не заслуживаете”.

Особенно трепетали перед Бауманом первые, появившиеся в институте, студентки. Одна из экзаменующихся, имевшая привычку всегда и везде умильно улыбаться, вызвала неопи­суемый гнев Баумана, которому показалось, что студентка кокетничает и строит ему глазки. Другая – прилично знала предмет, но провалилась; второй раз сдавала – результат тот же; в третий раз появилась вооруженная до зубов и по­лучила тройку. Когда она ушла студенты запротестовали: “Несправедливо, Владимир Иванович, она отлично все знает”. “Ничего не знает – огрызнулся суровый экзаменатор – просто шельма навострилась”. Впрочем корни неверия в технические способности женщин уходили в прошлое: до революции женщин не только не принимали в инженерные вузы, но не допускали к работе трамвайными и поездными кондукторами.

Само собой разумеется, что подобного рода загибы не мо­гут быть одобрены. Но весьма высокая и непримиримая тре­бовательность на первом же экзамене имела чрезвычайное значение: юноша, попавший в институт со школьной скамьи, сразу же чувствовал, что без упорной и напряженной работы, без качественного освоения всех в том числе и второстепен­ных дисциплин, Горный институт не окончишь; и он, немного попотев, качественно осваивал их.

Чрезвычайное воспитательное значение имело и то обстоя­тельство, что первый же небольшой экзамен нужно было сда­вать непременно самому великому Бауману, обычно не передо­верявшему этого дела своим ассистентам. Этим самым отте­нялась резкая грань между средней и высшей школой, подчер­кивалось, что перешедший порог института уже не мальчишка, а взрослый, серьезный и сознательный человек со всеми вытекающими отсюда последствиями.

Дифференциальное исчисление преподавал профессор Андрей Митрофанович Журавский. Читал он тогда тягуче и скучно “под англичанина”. Чтобы не обидеть лектора ходили мы на занятия по очереди по 3-4 человека. Сдача экзамена прошла безболезненно и совершенно изгладилась ныне из моей памяти.

Сложнее обстояло дало с интегральным исчислением, под­лежавшим сдаче Николаю Вячеславовичу Липину. Это был мо­лодой и, говорят, талантливый профессор, но неприятный че­ловек, относившийся к студентам презрительно и высокомерно.

Подготовлен я был отлично; знал по учебнику Поссе весь курс и перерешал все упражнения задачника Штрайхмана. Получив задачу я без всякого труда в течение десяти минут решил ее и первым из экзаменовавшихся подал Липину. Нико­лай Вячеславович втиснул монокль в левый глаз. Задача бы­ла решена верно. “Вашу зачетную книжку”. Подавая книжку я оказал:  “Есть еще другой способ решения подобных задач, но тем я владею лишь с трудом”. “Ах так”- Липин возвратил зачетную книжку и спрятал монокль, “освойте второй способ и тогда приходите снова”. В наказание за откровенность приш­лось потерять неделю. А на следующий раз вел себе скром­нее и сдал экзамен (и теорию, и практику) без всякого труда и отлично.

Следует заметить, что это было относительной редкостью. Так, вместе со мною экзаменовался будущий доцент ЛГИ и талантливый электрохимик П.П. Порфиров (1926) “покушавший­ся” в 13-й раз.

Н.В. Липин не долго продержался в Горном институте. Его манера держаться и разговаривать, его презрительные остро­ты (“Как Вы допускаете существование двух неравноправных цилиндров в коммунистическом государстве”) – все внушало неприязнь. По требованию студенчества он был отчислен ед­ва ли не его же отцом – знаменитым профессором Вячеславом Николаевичем Липиным (1881), который в те времена был ди­ректором института.

Два слова о личной жизни того периода.

В комнате со мной жил студент медик Константин Андре­евич Гуткин – впоследствии главный гинеколог Карельской АССР и заведующий кафедрой Петрозаводского университета. Фельдшер со стажем и практикой он решил оторваться от горячо любимых жены и ребенка, чтобы получить высшее об­разование.

Острый ум, высокая культура и лучшие человеческие ка­чества неразрывно сочетались у Константина Андреевича с потрясающими трудолюбием, работоспособностью и чувством ответственности. Изо дня в день от семи часов утра и до часу ночи он работал почти не разгибая спины. Я не выдер­живал такого напряжения: начинал часом позднее и кончал часом ранее и все-таки это составляло шестнадцать часов.

Мы располагались по разные стороны письменного стола – на этом столе я работаю и поныне. Комната наша отапливалась небольшой железной печкой “буржуйкой” от которой под потолком тянулась труба к дымоходу. Утром в оставленном на окне стакане оказывался лед, а потому к работе мы приступали в ватнике и валенках, но ужа через полтора-два часа начинали постепенно разоблачаться, доходя почти до пляжного состояния.

Я считал Константина Андреевича высшим медицинским  ав­торитетом и, пока мы жили вместе, не прибегал к помощи врачей. Но главное не в этом: именно Константину Андрееви­чу, более чем кому бы то ни было, я обязан неутолимой по­требностью к труду в полную меру сил, оставшейся на всю жизнь. Что ни говорите, но такое влияние на студента мо­жет оказать только студент.

В последующем мы редко встречались, но я по-прежнему горячо люблю и глубоко уважаю этого замечательного чело­века – одного из весьма немногих в искренней и нерушимой дружбе которого, дружбе на всю жизнь, совершенно уверен.

В те же годы обрел я и другого друга который незримо – мы никогда на встречались – прошел через всю мои жизнь. С величайшим волнением я читал н перечитывал “Трест Д.Е.”, “Тринадцать трубок”, “Любовь Жанны Ней”, “Жизнь и гибель Николая Курбова”. И, хотя любимый Эренбургом Хулио-Хуренито до меня не дошел, но все остальное, созданное и в двадцатых годах, и позднее, Ильей лохматым – так его назы­вал Ленин – имело на меня огромное влияние, вплоть до испанских повествований, грандиознейших, по-истине истори­ческих, панорам “Бури”, “Падения Парижа” и, особенно, про­щального крика души “Люди, годы, жизнь” – подлинной сокро­вищницы впечатлений, наблюдений, чувств человека и гражда­нина с острым глазом художника, критическим умом мыслите­ля, душой поэта. Боец за становление новой жизни, за побе­ду над черными силами человеконенавистничества, за мир во воем мире, рыцарь без страха и упрека – он и его творения будут жить в веках. Он первым из блестящей плеяды молодых советских писателей встретился на моей пути, первым из них и запечатлелся в моем сердце.

К середине двадцатых годов мы уже отдали трепетную дань лавреневскому “Ветру”, серафимовичевскому “Железному по­току”, фурмановскому “Чапаеву”, а несколькими годами позд­нее познакомились с “Разгромом” Фадеева и “Разломом” Лав­ренева. В совокупности своей это было не так уж мало. Нo, если нашу действительность мы и по собственным впечатле­ниям представляли себе более или менее отчетливо, то о жизни за рубежом этого сказать нельзя. В свое время мы знaкомились с нею по учебникам, историческим и географическим описаниям журналам “Природа и люди”, “Вокруг света” и мно­гим другим источникам. Однако теперь мир был уже не Ди­ккенса, Бальзака, Тургенева, Золя, Гауптмана, Келлермана и мы жаждали познать его не вообще, а в аспекте нашего времени, в сопоставлении с нашим бытием, нашими чаяниями и надеждами. Это в  форме острого памфлета первым дал Илья Эренбург, а реалистически, хотя и более узко, отобразил Константин Федин в своих “Городах и годах”.

Уместно отметить, что сколько-нибудь систематические сведения биографического характера я почерпнул только из последнего творения Эренбурга – с момента публикации его в журнале “Новый мир”. Какая неповторимая в своей многогранности жизнь,  какое потрясающее многообразие жизненных коллизий, перипетий, интересов, встреч, отношений, какой сложный, упорный, полный сомнений, исканий и терзаний путь познания самого себя и своего призвания литератора и трибуна. Нередко статьи и публичные выступления противников Эренбурга содержали обвинения во всех издревне известных и новоизобретенных смертных грехах, в том числе в космо­политизме, обвинения того, чья пламенная публицистика во время войны стоила целой армии, а голова была оценена Гитлером в пять раз выше, чем голова великого Энштейна, чей персональный вклад в борьбу за мир не только проникнут самоотверженностью и пламенным патриотизмом, но, по-истине, не имеет себе равных. Читайте “Люди, годы, жизнь” и все встанет не свои места.

Обратите внимание: в девятитомном последнем собрании сочинений Эренбурга (I962-67) нет, обычной в таких слу­чаях, статьи об авторе. Что это – воля писателя или осто­рожность издательства “Художественная литература?”

В институт и обратно я обычно ходил пешком. По пути, рядом с Исаакиевским собором, частенько заходил в запечат­ленный Пушкиным дом. Помните:

Тогда на площади Петровой,

Где дом в углу вознесся новый,

Где над возвышенным крыльцом

С подьнятой лапой, как живые,

Стоят два льва сторожевые,

На звере мраморном верхом

Без шляпы, руки сжав крестом,

Сидел недвижный, страшно бледный

Евгений.

***

Сойти не может! Вкруг него

Вода и больше ничего!

И обращен к нему спиною

В неколебимой вышине,

Над возмущенною Невою

Стоит с простертою рукою

Кумир на бронзовом коне.

 

В этом самом доме, некогда принадлежавшем князьям Лобеновым, а затем царскому военному министерству, помещалась Толмачевская военная академия, где, по окончании  гражданской войны, служили два моих товарища – земляка. У них я познакомился с юрисконсультом академии Гильдебрандом – в прошлом довольно известным петербургским адвокатом, человеком исключительно культурным, много видевшим на своем веку, с красивыми убеленным сединой худощавым лицом и проницательными глазами. Держался он скромно, но с достоинством и я с интересом слушал его повествования. Встретились мы позднее и в иной обстановке.

В те времена в Ленинграде получили распространение так называемые литературные суды. В ролях подсудимых и свиде­телей выступали крупные артисты, а в качестве судейских работников – квалифицированные юристы. Присяжных заседате­лей предполагалось избирать, но при этом возникала такая разноголосица, что отведенные им места на сцене занимали в конечном итоге те, кто был поблизости. Я дважды исполь­зовал эту ситуацию и даже оказался старшиной присяжных. А на месте председателя суда с надлежащей торжественностью возседал Гильдебранд.

Судебное заседание велось по всем правилам: зачитывалось тщательно подготовленное обвинительное заключение, допра­шивались обвиняемый и свидетели. Чрезвычайно оживляло про­цесс активное участие в допросе присяжных заседателей: вопросы их были неожиданными и вынуждали артистов импрови­зировать свои показания. А это в свою очередь порождало неподготовленные заранее вопросы сторон – прокурора и за­щитника. Поскольку же каждый суд повторялся несколько раз и не только в Ленинграде, но и в соседних крупных городах, каждое заседание, при едином общем плане, весьма существен­но отличалось своими нюансами.

Суд над Хлестаковым прошел исключительно оживленно и в комедийных тонах. На червой скамье, в том облике в каком он с неизменным успехом исполнял эту роль на сцене Алек­сандринки, сидел известный своими остроумием и находчивостью Борис Анатолиевич Горин-Горяйнов, а перед зрителями сменяя один другого проходили гоголевские персонажи. И, хотя на сцене не было гениальных исполнителей ролей городничего и Осипа – Владимира Николаевича Давыдова и Константина Александровича Варламова – знаменитого “дяди Кости”, но, право, постановка была мастерской и занимательной.

Естественно, что суд над Дантесом протекал в совершен­но ином, я бы сказал суровом, плане. Не помню деталей, но должен засвидетельствовать, что к последующему совещанию присяжных мы отнеслись со всей серьезностью, а при разгра­ничении индивидуальной вины Дантеса и вины царя и света, страсти разгорелись до последнего перед дракой предела.

Мне – старшине – с великим трудом удалось утихомирить неиствовавших присяжных. И, хотя совещание наше продолжа­лось более часа, зал попрежнему был полон, стоя, в глубо­кой тишине, выслушал приговор. Несколько секунд молчания и бурные рукоплескания. При очередной встрече Гильдебранд с гордостью показал мне экспромт, написанный кем-то из корифеев сцены – участников этих судов.

Тих и скромен, аккуратен,

Гильдебранд наш председатель,

Да хранит его создатель!

Само собой разумеется, что литературные суды были толь­ко эпизодом и я вспоминаю о них лишь потому, что вскоре они отмерли. А вот посещение небольшой, нo дружеской, ком­панией театров – было обычным. И я с грустью думаю, что верхотура тех дней чаще видела нас радостными и счастли­выми, чем лучшие места партера в зрелом возрасте.

Помимо местных театров, я видел спектакли всех четырех студий МХАТ’а, приезжавших на гастроли. Такие шедевры как Сверчок на печи, Принцесса Турандот, Двенадцатая ночь, Потоп, Чудо святого Антония, гибель Надежды – не забываются. Видел и большую часть постановок Большого драматического театра, функционировавшего первоначально в большом зале консерватории. Кстати именно здесь я однажды встретил од­ного из организаторов этого театра Александра Александро­вича Блока – он показался мне бледным, грустным и, как будто, чем-то недовольным.

Но главное не это. Я почему-то представлял себе Блока с ниспадающими на плечи вьющимися  волосами и пышным бантом, окаймляющим шею. А он оказался крайне просто одетым и внешне совсем обыденным.

Монахов, Максимов, Юрьев – три корифея не одних под­мостках. Дон Карлос, Разбойники, Рваный плащ, Отелло, Раз­рушитель Иерусалима, Царь Эдип – это ли не репертуар!

Пьесы шли, видимо, без купюр и театральное действо за­канчивалось порою далеко за полночь. Бывало устанешь смер­тельно, а уйти – не хватает душевных сил.

Помню как по записке Ромма смотрел два дня подряд “Разрушители Иерусалима” с Юрьевым и Монаховым в главной роли императора. Да, с Монаховым! На Невском можно было видеть афиши с крупно напечатанными наименованиями пьес и ведущего исполнителя. При чтении издали получалось: Дурак – Надеждин, Нахал – Монахов, Малая бабенка – Грановская. Так вот этот самый Николай Федорович Монахов, эстрадный куплетист, подвизавшийся затем в оперетте и комедии – в драматической роли! И везде одинаково великолепен, будь-то опереточный персонаж, Труфальдино, император Тит, Франц Моор, Азеф или Годун.

Максимов страстный высокотемпераментный актер героических ролей. Юрьев – непревзойденный Арбенин в также непревзойденной постановке Александринки с Ведринской в роли Нины, превосходный Дон Карлос, Чацкий, Несчастливцев, блистательный Фердинанд и Отелло. Но и он герой до мозга костей. А Монахов где угодно на своем месте, пожалуй, как некогда Владимир Николаевич Давыдов.

В сороковых годах при очередной поездке, судьба свела меня с молодыми актерами, направлявшимися в Монголию: “Здесь мы на выходных ролях, а там – широкая дорога”. И вот что поведал мне один из них.

Во время войны я работал в Ленинградском пушкинском театре, эвакуированном в Новосибирск. Шел Отелло с Юрьевым в заглавной роли. В последнем акте он разрывает одежды и падает, а я, стоя между кулисами, должен был подхва­тить его, но зазевался и Юрьев во весь свой рост грохнулся на пол. Дали занавес. Аплодисменты, как говорят, пере­ходящие в овации. Поднялся, смахнул пыль, вышел на авансцену – и так несколько раз. А я стою ни жив, ни мертв – сей­час выгонят и поделом, даже жаловаться не пойду. Зовут к Юрьеву. Вхожу, вижу в бешенстве, но сдерживается. “Ты что подлец делаешь? Издеваешься надо мной? Так я научу тебя раз на всю жизнь! ” И тут меня осенило: “Юрий Михайлович! Виноват и нет мне прощенья! Но сегодня вы играли как ни­когда… Засмотрелся и забыл про все на свете!” Юрьев по­молчал пристально глядя на меня. “Хорошо, говоришь играл?” “Непревзойденно!” “Ну счастлив твой бог – иди, да впредь не зевай – второй раз не помилую”. Тем и кончилось.

О театре я мог бы говорить до бесконечности, но пора и честь знать. Спустимся же с небес на грешную землю.

Следующий цикл подлежащих сдаче дисциплин состоял из пяти предметов: аналитическая геометрия – две части и тео­ретическая механика – статика, кинетика и динамика. Всего 5 зачетов по практическим занятиям и 5 экзаменов.

Вся кафедра была представлена одним профессором Михаи­лом Ивановичем Акимовым.

Михаил Иванович был широко известен как гроза всех по­ступающих в Горный Институт. Обычно на каждую вакансию по­давалось от 20 до 50 заявлений и Акимов, экзаменовавший по математике, в наибольшей мере влиял на отбор лучших 2-5%.

Однажды – лет пятнадцать тому назад – профессор Сергей Ефимович Андреев (1918), выступая в день открытых дверей перед выпускниками школы, рассказал, как он поступал в институт: заявлений 1800, вакансий 60, значит каждый дол­жен обогнать 29 человек. В своем выступлении я внес ­правку: обогнать нужно не 29, а 1740 человек.

В те времена в Петрограде работали курсы известного инженерa Шмулевича по подготовке к поступлению в высшие учебные заведения. Шмулевич был автором задачников по всем разделам  математики средней школы, содержащих бесконечное количество разнообразных казуистических вопросов, предлагаемых на испытаниях. В старших классах реального училища мы яростно соревновались в решении примеров на “Шмули”. Шмулевич блестяще знал особенности экзаменаторов всех учебных заведений. Во время приемных испытаний его сотрудники безотлучно дежурили во всех институтах у выхода из ауди­торий где происходили экзамены и детально спрашивали каждого абитуриента о заданных вопросах, вылавливая новинки текущего года. Благодаря такой постановке дела Шмулевич брался подготовлять с гарантией поступления в любой зара­нее избранный институт – разумеется за сильно повышенную плату; зато провалившийся не платил ни одной копейки.

Экзаменам в Горном Институте Шмулевич посвятил специаль­ную книгу, значительную часть которой уделил “зверствам” Акимова. Впоследствии я как-то спросил Михаила Ивановича о причинах его вражды со Шмулевичем. “Я требовал подлинного знания и понимания предмета, а Шмулевич только натаскивал своих питомцев; отсеивая по этому принципу я автоматически изгонял учеников Шмулевича” – ответил Михаил Иванович.

Допуская, что некоторое влияние личной вражды имело место, я все же думаю, что объяснение Михаила Ивановича в основном верно. Благодаря высокой плате к Шмулевичу посту­пали лишь лица, имевшие соответствующие материальные воз­можности, но не обладавшие необходимыми знаниями и, соот­ветственно, не надеявшиеся справиться собственными силами. Капитально восполнить в течение трех месяцев пробелы мно­голетних нерадивых занятий в средней школе конечно на пред­ставлялось возможным. Но натаскивание и индивидуальная об­работка “под данного экзаменатора” были действительно ор­ганизованы замечательно и корректировались по данным по­следней “агентурной сводки” буквально на ходу особенно в часы,  непосредственно предшествовавшие экзамену.

Замечу попутно, что сдача вступительных экзаменов по другим предметам также представляла значительные трудности и часто напоминала скачки с препятствиями.

Так, например, на экзамене по физике абитуриента подвели к графику с водой, стоящему на окне и спросили, почему сторона, обращенная к солнцу, холоднее чем сторона в комнату. Сбитый с толку юноша, которому терять было уже не­чего, нес ахинею о лучепреломлении, инфракрасных и ультра­фиолетовых лучах и т.д. А оказывалось, что графин только что повернули на 180°.

Случалось, однако, что находчивый абитуриент не терял­ся и отвечал смело и удачно.

“Можно ли в микроскоп посмотреть на лупу?

“Можно”.

“А как? “

“Очень просто. Повернуть микроскоп объектом к луне и посмотреть”.

“А что увидите? “

“Ничего”.

“Так зачем же смотреть?”

“Вы спросили – можно ли посмотреть. Безусловно можно – дуракам закон не писан.

“С удовольствием ставлю Вам пять баллов”.

Я убежден, что Михаил Иванович Акимов не прибегал к по­добного рода “фокусным” вопросам. Но, естественно, коли­чество провалившихся по основному предмету – математике всегда было больше чем по прочим дисциплинам и, вероятно, именно это делало Акимова фигурой особо одиозной.

Сдача аналитической геометрии и теоретической механики была серьезным испытанием.

На зачете полагалось решить задачу. Как известно, про­цесс этот слагается из двух составляющих: знания как ре­шать и уменья использовать эти знания. В последующие вре­мена многие преподаватели считали существенно необходимым только первое: как решать экзаменующийся знает, ошибка в расчетах, это несущественно. Михаил Иванович никогда не вставал на этот порочный путь; прежде всего он проверял по своей записной книжке конечный результат и, лишь при его правильности, знакомился с ходом решения. Нет сомнения, что это совершенно оправдано и с педагогической, и с инже­нерной точки зрения: инженер обязан давать не только от­вет, но ответ верный, пригодный для практического исполь­зования.

Теоретическую часть курса Акимов спрашивал весьма де­тально, требуя безукоризненного знания предмета и четких формулировок. Возможность случайной сдачи была совершенно исключена; требования же были хотя и весьма высокими, но совершенно одинаковыми для всех.

Количество проваливающихся оказывалось весьма значитель­ным, а многие вообще откладывали сдачу на неопределенный срок. Одно время накопилось несколько сотен человек, имев­ших задолженность по предметам Акимова, – вследствие чего учебная часть объявила, что всякий провалившийся будет до­пускаться к пересдаче не ранее чем через полгода. Для за­писи на экзамен нужно было с вечера занимать очередь и всю ночь дежурить у костра на берегу Невы в ожидании открытия института. Один раз такое удовольствие выпало и на мою до­лю. Общее возмущение было чрезвычайно велико. Объявили ре­гистрацию лиц, готовых к сдаче; записались решительно все, имевшие задолженность. Но Михаил Иванович гениально вышел из положения – он назначил день экзамена, оповестив, что не уйдет из института пока не пропустит решительно всех желающих и по всем преподаваемым им дисциплинам. Фактически, как и следовало ожидать, явилось человек тридцать, а остальные попали в крайне неловкое положение.

Я сдал Михаилу Ивановичу 5 зачетов и 5 экзаменов – все с первого раза и без малейших затруднений, хотя лекции и практические занятия посещал только по аналитической гео­метрии и курсу динамики. Такими результатами я обязан толь­ко хорошему знанию математики и элементарно добросовестной подготовке по каждому предмету. Именно этот большой лич­ный опыт более всего убедил меня, что “зверства* Акимова – миф, сочиненный лодырями в свое оправдание.

Впоследствии, когда возникла теория о том, что качество педагога обратно пропорционально количеству проваливающих­ся на экзамене, Михаил Иванович резко снизил требования. Но, видимо, это стоило ему больших усилий и он стал по­степенно отходить от работы в Горном Институте.

Михаил Иванович был нелюдим. Он жил на окраине Ленингра­да в небольшом домике на Крестовском острове в окружении книг и много работал.

В тяжелые годины войны, когда коллектив научных работ­ников института был эвакуирован, Михаил Иванович не по­желал разлучаться со своими немыми друзьями и пережил всю Ленинградскую эпопею. Скончался он внезапно в апреле 1946  года от удара.

Преемником Акимова оказался Николай Петрович Неронов. Ни в качестве студента, ни в последующем я не имел с ним деловых отношений, но могу с полным сознанием ответственности констатировать: люди, для которых анекдоты нужно сопровождать ремарками, не выдумают не только пресловуто­го пороха, но и вообще ничего путного.

Оказавшись в институтской столовой рядом с Николаем Петровичем, я вспомнил Сашу Черного: “Что бы мне сказать такое? Ну-ка опыт выручай”… И задал первый подвернув­шийся вопрос. “Как вы проводите воскресенья?” “На своей даче”. “Отдыхаете?” Сосед мой мгновенно пришел в совершенную ярость.  “Отдыхаю? Нет! Я проклинаю этот день! Я ка­торжник! Работаю свыше сил! Кормлю пса! Нижние венцы дома начали подгнивать – ищу бревна и рабочих!” Он задыхался от гнева. Не имея под рукой валерьяновых капель я успокоительно сказал: “Но если венцы только еще начали подгнивать, стоит ли так беспокоиться? Простоят еще полвека… ” “Ко­нечно простоят – раздраженно отозвался мой собеседник. Но разве я могу допустить, чтобы моя собственность обесцени­валась!” Я не выдавил из себя новых слов утешения и с грустью подумал: Что это? Скупость от глупости, глупость от скудости или гармония того и другого. Впрочем было бы несправедливым считать оба вышеназванных качества – осо­бенно первое – монопольным достоянием одного профессора Неронова…

Неронов предупреждал; я шуток не понимаю и прошу со мной не шутить. Мог ли такой человек быть учителем и, в особенности, воспитателем нашей молодежи? Безусловно нет. И, по моему, каждого претендующего на педагогическую работу, надлежит, помимо прочего, подвергать обяза­тельному испытанию “на юмор”. А если некоторые персонажи, например, Неронов, Лакоза и другие обиженные судьбой, не найдут себе пристанища в педагогической среде – студенчество от этого только выиграет. Кстати, Герман метко прозвал Лакозу “испанский гранд Ля Коза”, студенты же присвоили его фамилию игре, ранее именовавшейся балдой. “Как играете?” “В Лакозу”. А ведь доверено было Николаю Прокофьевичу преподавание такой ответственейшей дисциплины, как горные машины.

С гораздо большими треволнениями я сдавал последующие предметы – сопротивление материалов и статику сооружений. Эти курсы читал известный профессор Сергей Иванович Дру­жинин, а практические занятия и основная часть экзаменов были передоверены профессору Василию Васильевичу Черняв­скому.

Трамвай, идущий по Невскому, пересекает Морскую. Один из пассажиров указывая на угловое здание – ныне вокзал Аэрофлота – с восхищением говорит: “Какая замечательная архитектура! Вы знаете, это точное воспроизведение вене­цианского дворца дожей”. Другой пассажир отзывается: “Не нахожу этого; быть может отдельные мотивы и навеяны дворцом дожей, но не более. Архитектура здания безусловно ори­гинальна”. “Он спорит, он не находит, он утверждает – воз­мущается первый. Он, видимо, не знает кто я такой. Я про­фессор Чернявский!”. “Очень приятно познакомиться. Ака­демик Бенуа”.

Об этом эпизоде рассказал мне академик А.Н. Герман (1903). Вот вам Василий Васильевич весь как на ладони. Ассистент С.И. Дружинина, а после его смерти заведующий  кафедрой сопротивления материалов; высокомерный с маленькими людьми, но предупредительный к каждому от кого можно ждать отпор, заискивающий перед “равными” (на всякий случай) и подхалимствующий перед любым начальством.

Он регулярно писал саморекламные заметки в институтскую многотиражку и считался активистом. Он неизменно брал на себя ряд пустяковых соцобязательств и, умело демонстрируя их стопроцентное выполнение, значился передовиком. Он ак­куратно посещал семинар по диамату доцента Т.С. Дубравы (1935) и столь же усердно выполнял свои добровольные обязанности  регента церковного хора в Киевском подворье. Попав в  Пятигорске к немцам, Чернявский поступил к ним пе­реводчиком, а при победоносном возвращении Советской армии в числе немногих отщепенцев добровольно подался на запад. Осел он (и даже устроился на педагогическую работу!) в Киеве, но показаться в нашем институте уже не смел – на это ума все-таки хватило.

Профессиональный педагог (по прозванию “балочка, заде­ланная одним концом”) Чернявский не оставил после себя ни­какого следа в науке.

Свою учебную  работу Чернявский строил по принципу вы­движения любимчиков. Чтобы попасть в таковые нужно было с восторгом на лице слушать объяснения, угодливо смеяться плоским остротам или, наконец, ласково гладить профессорс­ких мосек, восхищаясь их высокому уму и добродетели.

К чести студентов следует заметить, что лишь весьма немногие стремились добиться милостей Чернявского. Большинство предпочитало держаться в рамках только-только при­личных взаимоотношений, не становясь на многообещающий, но унизительный и недостойный путь подхалимажа.

На мою долю выпала неприятность испытать на себе осо­бую немилость Василия Васильевича. Нe знаю что было под­линной причиной, но повод к тому был поистине пустяковый. Чернявский не пришел своевременно на лекцию. Заведующий факультетской канцелярией Иван Валерианович Бальди попро­сил меня сообщить товарищам, что лекция отменяется. Вскоре, однако, Чернявский все таки появился. Узнав, что студенты разошлись по моей информации он немедленно же разыскал меня в чертежной и набросился с неистовым криком: “Это безобразие! Я Вас выкину вон из института!” Резонный ответ, что я лишь случайный исполнитель указания администра­ции, привел Чернявского в окончательное бешенство. Он раз­махивал кулаками и выкрикивал угрозы по моему адресу. Окружающие с любопытством ждали развязки. Я вежливо, но решительно попросил Чернявского оставить меня в покое, затем вынул из портфеля книгу и уселся читать. Побесновавшись еще несколько минут Чернявский наконец ушел.

Последствия этой истории я впервые почувствовал на эк­замене по первой части сопротивления материалов. По записи я был третьим, а так как экзамен велся в аудитории с пятью досками, то должен был попасть в первую партию отвечающих. Однако вышло не так. Чернявский сначала умышленно пропустил мою фамилию, но зато вызвал, когда первая пятерка заканчивала подготовку к ответу.

“Вы, Грейвер, будете вместе со мной экзаменовать Ваших товарищей и поправлять все ошибки”.

Вообще говоря подобная перспектива не была страшна; я одинаково прилично знал весь курс без каких-либо пробелов. Но противопоставление меня моим товарищам сулило неприятности – каждый неудачный дебютант несомненно считал бы меня основным виновником своих бед. С другой стороны система  экзамена в те времена ничем не была регламентирована и экзаменатор имел право  спрашивать как ему заблагорассудится. Оставалось положиться на собственную выдержху и испить чашу до конца.

Первым отвечал студент К. – автор юмористических книженок, прекрасный эстрадный исполнитель салонных танцев, не особенно обременявший себя глубоким изучением наук. Од­ним взглядом окинув доску и убедившись, что К. написал порядочную чушь, я повернулся спиной и с равнодушным видом стал смотреть в окно. К. отвечал. Наблюдавший за мной Чернявский сочувственно покачивал головой и посмеивался в бороду. Когда К. закончил Чернявский обратился ко мне.

“Что Вы скажете… коллега?”

“В общем все верно” раздельно ответил я. Борода Чер­нявского взлетела вверх. Сделав маленькую паузу я продол­жал: “… Если не считать пары небольших описок” и спо­койно внес необходимые поправки, в корне изменявшие выводы.

Такая же процедура с небольшими вариациями повторилась и далее. Между тем к изумлению и явному неудовольствию Чернявского я ни разу не затруднился ответом.

Когда первый тур экзамена был окончен и студенты усе­лись на места в перерыве между лекциями зашел профессор Дружинин. Он вызвал студента Бориса Лисочкина и пожимая ему руку сказал: “Василий Васильевич Вac так блестяще ат­тестовал, что я считаю излишним экзаменовать. С особым удовольствием ставлю Вам пять баллов. Вы какое среднее учебное заведение окончили?” – Вопрос о среднем учебном заведении был излюбленным у Сергея Ивановича, но задавал­ся только особо отличившимся студентам и служил высшей похвалой.

Чернявский и Б.Ф. Лисочкин (1928) сияли. А я как идиот стоял один по середине аудитории и не зная что делать – улыбался за кампанию. Дружинин недоумевающе смотрел на меня, видимо не понимая почему я торчу у экзаменаторского столика. Почувствовав неловкость положения Чернявский нерешительно пробормотал,  указывав на меня большим пальцем: “Вот Грейвер тоже отлично знает”… Машинально я сунул руку в карман где лежала зачетная книжка. Но… раздался звонок, Дружинин ушел на лекцию, а Чернявский добавил: “Впрочем я пожалуй Вас еще поспрашиваю”.

Снова к доскам была вызвана пятерка студентов, снова повторился весь цикл операций и я опять таки никаких конфузов  для меня не последовало; более того, я как будто стал даже входить во вкус своей экзаменаторской деятельности, говорил кратко, резко, уверенно к несомненному удовольствию всей аудитории, внимательно наблюдавшей за поединком.

Наконец Чернявский потребовал мою зачетную книжку. Он  поставил пять баллов, размашисто вывел “В. Ч.”… и за­думался. “Не могу! Как хотите не могу! Кажется Вы мне на практических занятиях однажды на что-то не ответили”… И тяжело вздохнув добавил: “Поставлю минус”. Пририсовав жирный минус, закончив подпись, Чернявский поднял голову. На него были устремлены взоры трех десятков вежливо, но иронически улыбавшихся студентов. Чернявский вспыхнул и  отвернулся.

Следующая приятная встреча произошла на экзамене по вто­рой части сопротивления материалов. Занятий по этому пред­мету я не посещал, но самостоятельно перерешал все задачи, задававшиеся в течение последних лет, а также ряд других гораздо более сложных. Помогая ряду товарищей в разреше­нии затрудняющих их вопросов я еще более усовершенствовал­ся и вполне овладел предметом.

На экзамене перед Чернявским всегда лежала стопка кар­точек с задачами и каждому студенту давался очередной листок. Однако, для меня опять было сделано исключение: из бокового кармана Чернявский извлек специально заготовлен­ную карточку “особого назначения” и протянул мне с елей­ными словами: “Решите эту маленькую задачку и благо Вам будет”.

Я прочитал “маленькую задачку” и почувствовал, что во­лосы на моей голове пришли в некоторое движение. Было оче­видно, что на сей раз Василий Васильевич желает играть на­верняка. Но и я в свою очередь твердо решил не сдаваться.

Усилием воли, сосредоточив все внимание на задаче, я начал методически шаг за шагом обсуждать и сопоставлять известные мне пути решения. Увы! в данном случае все они были неприменимы. Но в процессе работы мне показалось воз­можным реализовать новый оригинальный прием – не излагавшийся в курсе. Попытка была успешна. Довольно быстро прео­долев технические трудности, я подошел к финишу.

Покончив с задачей я решил избавить себя от дальнейших скачек с препятствиями и пустился на дипломатическую хитрость. Было известно, что помимо Чернявского должен экза­меновать также Дружинин. Поэтому я продолжал сидеть с хмурым видом над уже решенной задачей, давая поглядывавшему на меня Чернявскому полную иллюзию торжества.

Вскоре появился Дружинин. Желающих отвечать не было. Сергей Иванович отправился гулять между столами, наблюдая за работой студентов. Когда он проходил мимо меня, я поднялся и подал тетрадь.  Прочитав заданное Сергей Иванович изумился.

“Неужели решили? “

“Тетрадь перед Вами, судите сами”.

Сергей Иванович внимательно прочитал довольно длинное решение и задал несколько вопросов, на которые я бойко ответил.

“Очень хорошо”.

“Можно просить Вас дать задание по теории”, попросил я не давая Сергею Ивановичу отойти.

“Пожалуйста. Внецентренное сжатие; ядро сечения”.

В течение четверти часа задание было выполнено. Чер­нявский нервно теребил бороду и пожирал меня глазами. Как только я перестал писать Чернявский подлетел ко мне и де­лая широкий театральный жест правой рукой в сторону Дру­жинина воскликнул:

“Пожалуйте к Сергею Ивановичу”.

Мне только это и нужно было. Настал мой черед отвечать какое среднее учебное заведение я окончил. В течение ближайших трех недель я вполне успешно сдал Сергею Ивановичу проекты заводской трубы и фермы и затем вновь предстал перед изумленным Чернявским на экзамене по статике сооружений. Курс этот я также не слушал. У Дру­жинина по всем излагаемым им предметам были превосходные учебники, не представлявшие затруднений для самостоятель­ного усвоения и полностью избавлявшие от необходимости тратить время на посещение трафаретных лекций.

И на сей раз испытание опять было с сильным пристрас­тием, но закончилось также благополучно.

Так я окончательно миновал В.В. Чернявского.

Прошел десяток лет. В качества члена бюро секции науч­ных работников, я принимал участие в оценке работы Чер­нявского. Положение на кафедре было самое  безстрадное. Но… поговорили, вынесли решения, заострили вопрос перед дирекцией и снова осталось все по прежнему, как было.

Прошло еще пять лет. Чернявский взялся читать лучшей группе студентов металлургов курс строительного дела. Предмета этого Чернявский как следует не знал; аудитория была недовольна и не скрывала своих чувств от лектора. Последовавший полный придирок экзамен ярко воскресил в моей памяти эпизоды, описанные выше. Чернявский постарел, но ничему не научился. И опять таки турнир закончился побе­дой студентов (знаменитая 95-ая группа), хотя на сей раз несколько троек все же было “влеплено” наиболее талантли­вым юношам – в отместку.

Итак самодур и бесталанный педагог держался во главе большой кафедры многие годы. И только чрезвычайные собы­тия военного времени избавили институт от Чернявского. Но до сих пор в институте жива память о Сергее Ивановиче Дру­жинине – прекрасном педагоге и несомненном знатоке дела.

Экзамен по начертательной геометрии не представлял тогда скачек с препятствиями. Дисциплину эту вел профессор Ананов – толстяк среднего роста, благодушный, приветливый и по южному бурнопламенный. Ходил он враскачку, забавно перевали­ваясь с ноги на ногу, блистательно чертил на доске цветными мелками и обожал яркую раскраску эпюр.

Как показал студенческий опыт, учебника Тиме было вполне достаточно для успешной сдачи экзамена. Поэтому лекции по начертательной геометрии мало кто посещал, но, жаждующие сдать эту дисциплину, слушали одну очередную лекцию, а после нее – экзаменовались. Такой порядок не отягощал студентов и, види­мо, удовлетворял экзаменатора.

Моя эпюра – насколько помню, шар проткнутый пирамидой, раскрашенная под райскую птицу, – потрафила мэтру. Но, пола­гая что “начерталка” будет полезна при прохождении последую­щих дисциплин, я решил углубленно изучить этот курс и отло­жил сдачу его на неделю. Как увидите, это решение не было Со­ломоновым.

В тот роковой день я оказался в аудитории единственный студентом. Ананов взялся было за мел, но мне показалось неде­ликатным утруждать педагога чтением ненужной лекции и, при­личествующими случаю словесами, я намекнул на это. Ананов вспыхнул. “Значит лекция не нужна? Так, так… Ну что же: бу­дем экзаменовать”. Полученная задача с поворотом координатных плоскостей у Тиме не излагалась. Я пораскинул было мозгамн, но понял, что быстро решить ее собственными силами – не могу, о чем и заявил. Между тем подошел пяток студентов. Ананов ожи­вился и с подъемом прочитал очередную лекцию. Он был велико­лепен. Начался экзамен. Ананов роздал обычные задания не вы­ходившие за рамки учебника, но некоторые мои коллеги и их ре­шить затруднились. “Что нынче за день такой – бушевал Ананов. Никто ничего не знает!” И, подойдя ко мне, в упор: “А вы та­кие задания выполнить можете?” “Безусловно”. “Утверждаю, что не можете!” “А вы проверьте.” Ананов набросал на доске одно из трафаретных заданий. Я без раздумья молниеносно произвел необходимые манипуляции. Ананов начертил второе – результат тот же. Блиц-турнир продолжался минут пятнадцать – учеб­ник я знал безукоризненно. “Да вы же блестяще подготовлены!  – радостно воскликнул мой партнер. Давайте вашу зачетную книж­ку!”

Так в один и тот же день я оказался совершенным невеждой и знатоком одной и той же дисциплины.

Впоследствии, работая в металлургической лабораторий, я предоставил Ананову в нашем коридоре шкаф. Появляясь у нас с чертежами под обоими руками он походил на старинную фигуру “ферт”, получившую наименование по форме буквы “ф”. И каждый раз уже издалека громогласно приветствовал меня одними и теми же словами: “Здравствуйте, здравствуйте! Ваш угловой жи­лец!” И я тоже неизменно отвечал ему радушной улыбкой.

Курс основы машиностроения читал профессор Л.Б. Левенсон (1903) – автор целого ряда крупных трудов. Лев Бори­сович излагал свой курс с предельной четкостью и ясностью, давая студенту комплекс действительно необходимых практи­ческих знаний. Красной нитью через весь его курс была про­ведена, казалось бы очевидная, но часто игнорируемая мысль: не осложняйте без надобности.

На все обычные случаи жизни у Левенсона были определен­ные раз на всегда заведенные порядки.

Поскольку общий курс машиностроения по духу своему мог быть стабилен, Левенсон ежегодно читал его без всяких из­менений, чеканными фразами, и, для строгого соблюдения ритма, полностью, только сокращая начертание слов, писал все на доске. В результате ежегодно к звонку он заканчи­вал идентичные лекции почти точно на одном и том же мес­те – мы проверили это, сравнив студенческие записи за нес­колько лет.

Он поправлял чертежи простым карандашем, но пометки в студенческих конспектах делал непременно чернильным.

Просматривая студенческие чертежи по неизменному стро­го разработанному плану он, контролируя, видимо, самого себя, повторял в одних и тех же местах одни и те же тра­фаретные фразы: “От центра до центра, от оси до оси, от оси до обработанной поверхности”, “все верно, размеры вер­но, диаметр верно, переходим к втулке” (буква е звучала в его речи, как Э).

Он задавал на экзаменах три десятка одних и тех же, чет­ко сформулированных, вопросов, охватывавших впрочем весь курс, причем каждому студенту полагалось одна задача и десять вопросов, среди которых обязательно теорема Виллиса. Должен сказать, что такая система экзаменов полностью исключает возможность случайностей в оценке знаний.

Даже в личных делах у Левенсона на все были свои пра­вила. Так в конце года Лев Борисович неизменно приглашал своих ближайших учеников – студентов механиков – к себе на обед. К столу подавалась водка. Хозяин провозглашал тост за гостей. Гости провозглашали тост за хозяина. После этого Левенсон говорил: “А теперь прошу Вас кушать. Желающие могут продолжать пить, хотя, как известно, больше двух рюмок пьют только извозчики”. Студенты принимали индиферентный вид, исподтишка поглядывали на вино, но оставляли его нетронутым.

Чтобы не создать ложного представления необходимо под­черкнуть, что строго трафаретный подход Лев Борисович проповедывал лишь в пределах обычных студенческих заданий.

“Сначала научитесь, потом будете изобретать”. Работая в Механобре он руководил крупнейшим сектором, оригинально, успешно и совсем не трафаретно разрешавший проблему соз­дания отечественной обогатительной аппаратуры.

Много времени Лев Борисович уделял своим ученикам – ме­ханикам, принимал живейшее участие в их устройстве на ра­боту по окончании института и поддерживал с питомцами тес­ную связь путем личного общения и переписки. Благодаря хо­рошей подготовке, большинство выпущенных Левенсоном инже­неров быстро выдвигалось и занимало видные места в проект­ных организациях и на предприятиях нашей промышленности.

С многими из них я общался и в институте, и в жизни. Учи­теля своего они вспоминали с легким оттенком иронии (таков, видимо, общий удел всех учителей), но всегда с любовью и глубочайшим уважением.

По учебному плану полагалось сначала сдать экзамен по машиностроению, а затем выполнить пять курсовых проектов – кинематический, клин, зубчатую передачу, домкрат и лебед­ку. Левенсон не настаивал на обязательном посещении лек­ций, но требовал непременного предъявления записок. Вни­мательно следил, чтобы в них не было никаких пробелов и в конце каждой главы ставил свои инициалы (чернильным ка­рандашем), чтобы исключить возможность повторного предъяв­ления одних и тех же мемуаров. Если записки были в поряд­ке студент получал льготу – право проектировать без сдачи экзамена; затем следовала защита проектов и наконец эк­замен.

Я сначала начал было посещать лекции Левенсона, но, по близорукости, не мог следить за его чертежами, а без это­го слушание делалось бесцельным. Не менее бесцельным мне представлялся трафаретный путь дословной переписки чужих записок. Поэтому в отличие абсолютно от всех я решил го­товиться к экзамену и в соответствие с учебным планом сда­вать машиностроение до проектирования.

Левенсон встретил меня не особенно дружелюбно. С одной стороны он, конечно, не привык, что бы студенты позволяли себе нарушать установленный им твердый порядок; с другой – вероятно, полагал, что предмет вообще может быть усвоен лишь в процессе проектирования, а попытки подобные моей неизбежно осуждены на неудачу.

“Ваши записки? “

“Не имею”.

“Вы посещали мои лекции?”

“Нет”.

“Что же Вы хотите, батинька?”

“Экзаменоваться”.

“Напрасно, батинька. Я не имею права Вам отказать, но пеняйте на себя”.

Несмотря на некоторую предвзятость Лев Борисович дал мне совершенно такое же задание как всем и я без всякого напряжения выполнил его, хотя, как и все, потратил два часа и исписал целую тетрадь.

“Помните, батинька, что я Вас предупреждал” сказал Левенсон, открывая мою тетрадь.

“Так… так … так… верно … правильно… куда бу­дет направлена сила трения? Совершенно верно…”

Чем дальше, тем больше Лев Борисович был удовлетворен. Во всей тетради не оказалось ни одной погрешности. Окон­чился экзамен благодарностью, пятью баллами и разрешением немедленно, вне очереди получить место в кабинете для проектирования.

Кабинет для проектирования (так называемая “чертежка Левенсона”) представлял собой громадную комнату на тре­тьем этаже Воронихинского здания, примерно с 60 столами, разделенными на группы из расчета обслуживания каждой од­ним преподавателем в один вечер. Каждый преподаватель по­очередно консультировал в различных группах. Таким обра­зом студентам приходилось иметь дело со всеми преподава­телями, а Лев Борисович неизменно консультировавший на­равне со своими ассистентами, также имел возможность лич­но знакомиться с работой всех студентов. При строгой уни­фицированности требований такая система вполне себя оправ­дывала и не влекла затруднений ни для преподавателей, ни для студентов.

Следует заметить, что здесь я опять имел “удовольствие” встретиться с Чернявским, временно приглашенным Левенсоном ввиду большого наплыва студентов. Чернявский попробовал было снова начать со мною разговор в прежнем стиле, но вопли его долетели до слуха Левенсона, который немедленно и в исключительно резкой форме поставил Чернявского на место.

Благодаря хорошей теоретической подготовке я совершенно неожиданно поставил своеобразный рекорд продолжительности проектирования, выполнив все проекты в течение 19 дней проектирования вместо обычных полутора месяцев и существовавшего до того времени минимального срока в один месяц. Лев Борисович был чрезвычайно доволен. Недавно доцент ЛГИ А.К. Корольков  (1927) проектировавший одновременно со мной, с укоризной напомнил, как Левенсон ставил меня в пример.

Но вершины славы достиг, когда Левенсон, подписывая мой последний проект громогласно заявил: “Я, батинька, теперь думаю не заста­вить ли всех идти вашим путем  –  сначала сдавать курс, а затем проектировать”. Впрочем Лев Борисович все же не из­менил своей системы; возможно, что он учитывал при этом неизбежное уменьшение посещаемости лекций.

Лев Борисович был крупным педагогом и не менее крупным практическим деятелем.

Впоследствии, по рекомендации начальства, Левенсон перешел на работу в Московский Горный Институт. Но система преподавания Левенсона в ЛГИ в значительной степени сохра­нилась до сих пор и это следует поставить в заслугу его преемникам.

Прошло свыше сорока лет. Как и многих других Льва Борисовича уже нет в живых. Но светлый образ этого невысокого средне­упитанного, коротко остриженного человека с высокоразви­тым чувством долга, умевшего дорожить временем, но не жа­леть его когда было нужно, безукоризненно справедливого и неизменно благожелательного, не стеснявшегося громко выска­зывать свое мнение  –  запечатлен в моей памяти.

Значительное место в формировании инженера играл курс горнозаводской механики, как бы завершавший комплекс дис­циплин механико математического цикла. Курс этот читал про­фессор, впоследствии академик, Александр Петрович Герман (I903), читал своеобразно и внешне необычно: ходил вдоль аудитории разговаривая сам с собой глядя прямо вперед, ни­кого не замечая, но жестикулируя так, как будто пронзал рапирой невидимого противника.

Александр Петрович имел физико-математическое универ­ситетское и горно-металлургическое образование. Соответств­енно математика пронизывала все его курсы и в этом их отличительная особенность.

Сначала Александр Петрович занимался проблемами и гор­но-заводской механики, и горной механики, но впоследствии переключился только на последние. Поэтому, когда большая советская энциклопедия фиксирует, что Герман “разработал теоретические основы горной механики”, то это, пожалуй, его действительный профиль.

В свое время Герман окончил консерваторию по классу рояля. Он часто выступал на институтских вечерах художественной самодеятельности. Отсюда и острая шутка одного из ближайших  его друзей: “Саша механик в музыке и музыкант в механике”. Впрочем все понимали, что это только шутка.

В 1965г. в ЛГИ выступала с воспоминаниями известная артистка и искусствовед Елизавета Ивановна Тиме, дочь не менее в свое  время известного профессора горного института Ивана Августовича Тиме (1858) – предшественника Германа по кафедре. Семья Тиме жила в здании горного института, а Александр Петрович был там не только желанным гостем, но и дирижером любительского ансамбля. Однако, когда ансамбль этот приглашали выступить где-нибудь вне института, Алек­сандру Петровичу приходилось дирижировать скрываясь в склад­ках занавеса: для ученого выступление на сцене считалось неприличным.

Практические занятия по курсу горно-заводской механики вел Николай Николаевич Карелин (1915); и, хотя частенько для сохранения равновесия ему приходилось крепко держаться левой рукой за доску, но в его математических выкладках никогда не было ни одной ошибки. Впрочем в получаемой от него информации мы усматривали значительно больше трафаре­та, чем таланта.

Рекордом остроумия считалась сентенция: “Что такое кочёл? Кочёл это вода и пар обделанные в железо”.

Недавно я узнал о печальном конце жизни Карелина: лет двадцать тому назад он попал в психиатрическую лечебницу имени Балинского. В этой больнице проходила стажировку же­на моего товарища – молодой врач. Узнав случайно фамилию врача, Карелин вспомнил ее мужа, некогда занимавшегося у не­го в институте, и просил передать ему, что сейчас кончает работать над открытием, которое перевернет всю современную механику. Несколько позднее он послал моему товарищу на просмотр часть своей рукописи – чудовищное нагромождение от­рывочных незаконченных безмысленных фраз, этакий бредовый симбиоз медицинских и технических терминов. Рукопись была, конечно, возвращена с благодарностью и пожеланием успеха, что доставило Карелину большое удовольствие. По мнению вра­чей он был безнадежен.

При окончании института, наряду с проектом по металлургии, надлежало выполнить довольно сложный проект по горнозаводс­кой механике. На этой стезе особенно отличился в двадцатых годах мой товарищ по институту – впоследствии замечательный инженер, выдающийся ученый и крупный деятель отечественной цветной металлопромышленности – Михаил Владимирович Иолко (I926), впервые осуществивший, и притом вполне самостоятель­но, полный расчет турбовоздуходувки nach Герман.

Может возникнуть вопрос почему я перечисляю дисциплины не считаясь с их размещением по курсам. В те времена в на­шем институте и, кажется, только в нем, существовала так на­зываемая предметная система, позволявшая студентам сдавать дисциплины по циклам. Так, например, можно было последова­тельно сдать все математико-механические дисциплины не сда­вая других. Можно было сдать подряд общую химию, качествен­ный, количественный и технический анализ, органическую хи­мию и химию нефти, но сдаче физической химии должна была предшествовать сдача математики. Точно так же разрешалось сдавать подряд все физические предметы и затем две электро­техники и т.д. Можно было, разумеется, сдавать и в других ассоциациях по индивидуальному усмотрению. К тому же посещение лекции было необязательным.

Каждая дисциплина расценивалась в определенное количество коэффициентов, а сумма коэффициентов у данного студента определяла принадлежность его к тому или иному курсу и, соот­ветственно, характеризовала его успеваемость.

Мне кажется, что достоинство предметной системы и сдачи по циклам заключалось в лучшем закреплении знаний. Но при большом количестве студентов индивидуализация планов была признана невозможной, а преподавание введено в рамки систе­мы курсовой.

Кафедру физики возглавлял профессор Сергей Осипович Май­зель, а предшественниками его были профессор Михаил Андреевич Шателен, в последствии член корреспондент Академии наук СССР, герой социалистического труда и профессор Абрам Фе­дорович Йоффе, впоследствии академик; с обоими мне доводи­лось встречаться.

Сергей Осипович был одним из самых молодых профессоров института. Он обладал привлекательной внешностью, хорошо одевался и слыл усердным поклонником прекрасного пола. Он никогда не расставался со своей излюбленной трубкой, наби­той лучшим английским табаком, по аромату которого лаборант безошибочно обнаруживал присутствие Майзеля в лаборатории.

Человек весьма высокой общей культуры, Сергей Осипович обладал блестящим даром слова и увлекательно читал многооб­разные курсы – молекулярную физику, оптику, магнетизм, электричество, термодинамику. Особенно хорошо и изобрета­тельно была поставлена демонстрационная часть, оформлявшая­ся техником Георгием Васильевичем Родионовым, которого сту­денты в знак уважения любовно прозвали Фарадеем.

Помимо работы в Горном институте Сергей Осипович прини­мал живейшее участие в усовершенствовании светотехнической службы крупнейших ленинградских театров. Наряду с этим он был одним из организаторов Государственного Оптического Ин­ститута, помещавшегося тогда на территории Университета. К работе в ГОИ он привлек наших студентов металлургов – Лидию Ивановну Демкину и Михаила Моисеевича Гуревича, которые настолько увлеклись новым делом, что бросили Горный инсти­тут; впоследствии все они стали крупными специалистами в области оптической промышленности – докторами наук – про­фессорами.

Я вполне успешно сдал Сергею Осиповичу курсы молекуляр­ной физики и оптики и блестяще – термодинамику; по всем трем предметам были честно заработаны пятерки. По курсам магне­тизма и электричества экзаменовался у ассистента Сергея Оси­повича – Л.Н. Гассовского, поскольку Майзель был в отъезде. На сей раз результат был только-только приличный: я не знал закона Био-Савара, который не излагался в рекомендованном учебнике Миткевича.

Постановка преподавания на кафедре физики оставила у ме­ня самые лучшие воспоминания. Приходится пожалеть, что институт, мало заботившийся в те времена о кадрах, позволил себе в отношении Сергея Осиповича какие-то мелкие личные ущемления, в результате которых последний вынужден был пе­ребраться на работу в Москву. Более того, уже при отъезде Майзеля дополнительно учинили мягко выражаясь возмутитель­ную бестактность. По распоряжению помощника директора по хозчасти в воротах была задержана повозка с направляемы­ми на вокзал вещами и выпущена лишь после того как Майзель подписал обязательство немедленно по прибытии в Москву по­гасить числившуюся за ним задолженность по квартплате. Вот уж подлинно – жулика поймали!

Уехал Сергей Осипович и кафедра физики осиротела. При­глашенный профессор Матчинский – взъерошенный человек ди­кого вида – развел невообразимую склоку и совершенно разва­лил дело; с Матчинским пришлось расстаться. В дальнейшем кафедра физики превратилась в узко учебную единицу, обслу­живаемую отдельными, быть может и талантливыми педагогами, но преемника, равновеликого нашему Сергею Осиповичу, до сей поры нет.

За несколько дней до 175-летнего юбилея института, мне позвонил     А.П. Герман и просил зайти. В его кабинете я застал приехавшего из Москвы Майзеля и очень обрадовался. Сергей Осипович (я слышал, что он оказал во время войны существен­ную помощь в эффективной светомаскировке Москвы) был к это­му времени заслуженным деятелем науки и техники. В волосах его просвечивала седина, но все такой же мобильный, собран­ный, интересный – он был для нас по-прежнему свой! Может ли быть большая похвала ученика – учителю, отсутствовавшему полтора десятка лет.

Электротехнику преподавали два профессора: общую – Алек­сандр Александрович Лацинский (1907), специальную – Феликс Николаевич Шклярский (1911).

Лацинский был весьма непопулярен у студентов, а его не­приятная манера держаться и разговаривать вызывала массовое неудовольствие. В конечном итоге он был отстранен от педаго­гической работы и переключился на проектирование электрохо­зяйства металлургических заводов. Я, как и все, не чувство­вал к нему симпатии, но, когда уже инженером, мне довелось обращаться к Лацинскому за консультациями и даже поручать ему кое-какие работы, я с несомненностью убедился в его большой эрудиции – в особенности в прикладной электротехнике.

На лекции Лацинского я не ходил, а готовился, в основном, по великолепным запискам моего современника по институту, впоследствии известного нашего профессора Виталия Владимиро­вича Доливо-Добровольского (1926), конечно с надлежащими экскурсами в книги. И хотя, экзаменуя меня, Лацинский недо­вольно брюзжал что-то о своеволии студентов, но зачет я за­работал более чем честно.

Неожиданные трудности встретились при подготовке курса горнозаводской электротехники. Феликс Николаевич, препод­нося свой курс, давал большое количество сложных электро­технических схем, которые нужно было уметь грамотно и с по­ниманием читать.

На лекции Шклярского я не ходил. Как и по ряду других дисциплин это отнюдь не было демонстрацией  –  сильная бли­зорукость заставляла меня сидеть на первой парте с бинок­лем, но даже тогда я многого не мог разобрать и, соответ­ственно, зарисовать. А без этого, с восприятием только на слух, посещение ряда, особенно неспециальных, дисциплин – было безсмысленно. Позвольте заметить, что по нынешним пра­вилам ни меня, ни академика       М.А. Павлова с его никудышным зрением – в технический вуз вообще не приняли бы. А между тем смею думать, что мы оба, каждый в меру своих творческих сил, были не лишними людьми в отечественной металлургии.

Но не в посещении лекций в данном случае было дело: у Феликса Николаевича все разделы курса были опубликованы в виде журнальных статей. Однако, первоначальная попытка ра­зобраться в этих статьях оказалась тщетной. Дело в том, что общая электротехника дала теоретические сведения о принци­пах работы агрегатов, знакомство же с конструкцией и прак­тикой эксплуатации их, несмотря на хорошо поставленные ла­бораторные занятия, было совершенно недостаточным. Тем бо­лее бесплодным оказалось стремление осознать взаимосвязь и взаимодействие целого сложного комплекса агрегатов.

Очевидно, что пробел в знаниях нужно было восполнить. Мне посчастливилось найти в библиотеке учебник для монте­ров, кажется, Фролова, в трех томиках. Эти книжицы ока­зались якорем спасения. Читались они, при моей общей подго­товленности, настолько легко, что каждую из них я одолел за один день. После же этого потребовалась только неделя – когда я говорю так, я всегда имею в виду работу по 13-14 часов в день – потребовалась только одна неделя, что­бы по-истине безукоризненно овладеть всем материалом и без малейших затруднений полноценно сдать весь курс.

Теплотехнику – четыре довольно крупных экзамена: паровые котлы, паровые машины, паровые турбины и газовые двигате­ли – я сдавал профессору Д.Л. Тагееву. Подходящих учебников не было и, слушая полный курс лекций, я постиг, что само­вар простейший жаротрубный котел. Впрочем к моменту сдачи каждого из экзаменов знал все, что полагалось.

Читал Тагеев просто и понятно, но без живинки и на лек­циях его всем было скучно.

Я думаю, что на манеру преподнесения материала следова­ло бы обращать гораздо большее внимание, чем сейчас. И в этом мои симпатии целиком на стороне Некрасова, который насколько помню, писал: Форме дай щедрую дань. Важен порою в поэме стиль, отвечающий теме. Стих как нонету чекань. Правилу следуй упорно, чтобы словам было тесно, мыслям про­сторно. Французы говорят: le ton fail la musique  что в прямом смысле значит “тон делает музыку”, а в переносном – тон придает значение словам.

Увы, ныне все мы в той или иной степени не выполняем за­вета Некрасова. Лично я в прежние времена перед тем как появиться в аудитории непременно каждый раз читал сам себе вслух каждую лекцию, да еще часто по несколько раз. Нынеш­ний же режим жизни вузовских педагогов позволяет работать над лекционным материалом, мастерством и формой его изло­жения, лишь урывками, за счет воскресений и сна, а это большой, хотя и чрезвычайно мало зависящий от педагогов, огрех в нашей работе.

Тагеев читал нудно. А вот профессора Гофмана, излагавше­го нам тоже непрофилирующую дисциплину – строительное ис­кусство, всегда вспоминаю добрым словом, как дельного и прекрасного лектора у которого научился многому, что потом весьма помогло в моей инженерной деятельности. То же об­стоятельство, что экзамены по общим дисциплинам были сданы одинаково легко и успешно – не меняет существа дела и при­веденной выше оценки лекторов.

Экзамен по гидравлике у профессора Александра Максимови­ча Самуся не сохранился в моей памяти: выучил сколько-то страниц по его книжке и этого было с лихвой достаточно.

По геодезии же, которой я совсем не боялся, поскольку под руководством милейшего человека студента-преподавателя Александра Адамовича Анисковича (I925) прошел значительную практику и знал нивелир, теодолит и кипрегель как бог – чуть не получился конфуз. Геодезия входила в круг дисцип­лин, пестуемых, уже упоминавшимся выше создателем русской маркшейдерии Владимиром Ивановичем Бауманом (I890). Но на сей раз ввиде исключения проведение экзамена было передо­верено преподавателю Николаю Ивановичу Эрасси (I908).

Он дал мне простенький прибор и попросил рассказать как им пользоваться. Это, как оказалось, был угловой краевой эккер, который я увидел в первый и последний раз в жизни. И только безукоризненное знание всего остального вызволило меня из беды.

С Эрасси я тоже имел дело только один раз в жизни.

Впоследствии профессор А.Н. Кузнецов (1900) рассказывал,  что Эрасси был теософом-мистиком, искал общений с потусторон­ним миром, питался только молоком от своей коровы и в конечном итоге “вместе с коровой ушел в Индию”.

Вполне естественно, что я был знаком с сотнями одновре­менно обучавшихся студентов и отношения у нас сложились ровные, со многими даже хорошие. Но если металлурги цвет­ники в большинстве своем так или иначе вошли в мою жизнь и упоминаются ниже, то с другими мы разлучились либо сра­зу же после окончания института, либо спустя несколько лет. Некоторые просто исчезли из поля зрения, о прочих время от времени доходили слухи. Были и такие судьба которых сло­жилась трагично.

Не называя тех с кем мы встретимся в последующем, вспом­ню Давида Рубиновича – первым из нашего приема окончивше­го институт, Соломона Папирно – друга милого, бурнопламен­ного Георгия Ивановича Козьмина, сдержанного Николая Алек­сеевича Бакланова, Алексея Николаевича Носова, Льва Рожевского, Романова, талантливого обогатителя Михаила Ометова, Мамлина, Калачова – будущего главного инженера Южуралнике­ля, Криворучко, Льва Подкопаева, Тевелева, Александра Анд­реевича Литвинова – впоследствии крупного деятеля промыш­ленности и фаворита Орджоникидзе, Вадима Владимировича Доливо-Добровольского – первого из нашей когорты ставшего профессором, но безвременно скончавшегося, Керкиса – су­мевшего превратиться из металлурга в гидрогеолога, способ­нейшего Владимира Владимировича Скорчелетти, Прасковью – Панну Никитичну Бондаренко – впоследствии главного метал­лурга Главмеди, Лидию Ивановну Демкину – доктора наук и мать героиню. Зинаиду Владимировну Маслову. Мог бы назвать и многих других, но упомяну только одного лауреата Ленин­ской премии Иерохима Яковлевича Эпштейна – в те времена выборного коменданта студенческого общежития “сумасшедший дом” (до предоставления студентам здесь была психиатри­ческая больница) и организатора студенческой артели порто­вых грузчиков с первоочередным направлением на работу сдав­ших экзамен: подъем мешка сахара – семь пудов десять фун­тов – на третий этаж.

Памятна мне подготовка к экзамену по основам горного де­ла. У профессора Бокия Бориса Ивановича (I895) были прекрас­ные учебники – четкие не менее, чем геометрия Киселева. Но, принимавший экзамен по двум частям горного дела Павел Пав­лович Иванов (1897) требовал, чтобы ответ воспроизводил текст учебника дословно. Вследствие этого, и в отличие от прочих дисциплин, основы горного дела – сами по себе впол­не понятные – потребовали зубрежки. Другого пути не было, но зато оба барьера были взяты с первого раза, что и требо­валось.

Павел Павлович был несомненным сухарем и чиновником в науке. Как же я удивился, когда четвертью века позднее уз­нал, что он известный и талантливый цветовод-любитель, от­дающий своему саду все свободное время. Согласитесь, что та­кой симбиоз необычен и противоестествен. А может быть здесь трагедия человека, попавшего не на ту стезю.

П.П. Иванов ни в какой мере не был определяющей фигурой среди горняков. Горное дело в нашем институте держалось в те времена на трех китах.

В области разработки пластовых месторождений главенство­вал профессор Борис Иванович Бокий (1895), трудам которого мы обязаны превращением горного искусства в науку.

Сочетая данные крупного теоретика и практика, он впервые создал метод математического решения основных задач разра­ботки каменноугольных месторождений, основанный на технико­-экономическом анализе. Выкристаллизовавшись в аналитический курс горного искусства, метод Бокия явился поворотным пунктом в подходе к решению вопросов проектирования горных пред­приятий.

Создателем отечественной школы горно-рудного дела был профессор, впоследствии заслуженный деятель науки и техники Николай Ильич Трушков (1900).

Николай Ильич пользовался глубоким уважением и в своей области был непререкаемым авторитетом;  не будет преувеличе­нием сказать, что каждое его слово было веско и фундаментально.

Ученый с огромным научно-практическим багажом, блестящий знаток отечественной и зарубежной горной промышленности, он был  непременным участником проектирования, экспертом и консультантом всех главнейших горно-рудных предприятий металлургической и химической промышленности нашей страны – Казахстана и Алтая, Кольского полуострова и Таймыра, Юга, Кавказа и Урала, Сибири, Дальнего Востока и Колымы. Неутомимый труженик, он в блокированном немцами Ленинграде создал два тома своей капитальной монографии “Разработка рудных месторождений”.

От учеников Николая Ильича я много раз слышал отзывы о его безукоризненной порядочности. В Кировске сорвавшаяся с горы лавина снега, снеся четыре жилых дома, вызвала мно­го человеческих жертв. Один из ученых экспертов, привле­ченных для расследования этого дела, дал заключение, что он, как специалист по Альпам, если бы его заблаговременно спросили, мог предсказать опасность района. Отсюда следо­вало, что кто-то подлежал суровой ответственности за не­осмотрительный выбор площадки для строительства уничтожен­ных домов.

Уместно заметить, что в то время обнаружение виновни­ков любого неприятного события отвечало предначертаниям начальства. Однако Трушков, не взирая на это, со всей мощью своего авторитета расценил бедствие как стихийное, не поддающееся прогнозированию. Правительственная комис­сия, к чести ее, присоединилась к мнению Трушкова. Прошло более трех десятков лет и обвалы в этом районе не повто­рились.

Лично мне Николай Ильич всегда казался несколько сумрач­ным, недостаточно восприимчивым к шутке и как-то излишне земным. Помню, например, такой случай. В 1938 году Н.И. Трушков, П.Д. Трусов и я были делегатами ЛГИ на первом все­союзном совещании по делам высшей школы. При этом Трушков, приехавший в Москву накануне совещания, попал в список приглашенных на банкет в Кремль, а мы оба, прибыли на сле­дующий день, когда списки оказались уже направленными ку­да-то на согласование. По возвращении в Ленинград Николай Ильич рассказал нам: “Пришел пораньше и на банкете мог устроиться в главном зале, где все начальство. Но я поду­мал, что это меня стеснит и прошел в дальнюю комнату. Слы­шал все по радио, зато славно закусил и попил таких чу­десных вин, как уж давно не приходилось”.

Мог в течение нескольких часов быть в обществе руководи­телей партии и правительства, в обществе боготворимого тогда Сталина, и предпочел этому плоды земные.

А в это самое время мы с Петром Димитриевичем тоже сидели за скромным и безалкогольным ужином в ресторане гостиницы Националъ, любовались вечерним кремлем, мерцающими рубиновы­ми звездами его башен, и тихо гуторили о том какой сказочно прекрасной стала бы жизнь нашей страны – единственной пока страны социализма – не будь непрестанной военной угрозы со стороны капиталистического окружения.

К этой же славной плеяде  принадлежал профессор, впоследствии заслуженный деятель науки и техники, академик, герой  социалистического труда Александр Александрович Скочинский (1900) – создатель отечественной школы  рудничной вентиляции и техники безопасности.

Крупнейший специалист  в области управления горным давлением, аэрологии, аэродинамики и газового режима шахт – он на протяжении  всей своей жизни плодотворно разрабатывал проблемы горнорудной промышленности нашей страны, уделяя особое внимание вопросам безопасности работ, борьбы с рудничными пожарами и подземными взрывами газа и пыли.

Б.И. Бокия – он умер в 1927 году – я только встречал, но знаю в основном по рассказам его учеников. Н. И. Трушкова я знал свыше 20 лет. А.А. Скочинского встречал множество раз, поскольку его лаборатория была расположена рядом с лабораторией металлургии. Высокий, стройный, всегда подтянутый, с головой окаймленной серебром, неизменно доступный, внима­тельный и корректный – таким он сохранился в моей памяти.

Александр Александрович был известен, как чрезвычайно ос­троумный человек. Позвольте же рассказать две иллюстрирую­щих это истории, которые я слышал от своих учителей.

В  середине двадцатых годов Александр Александрович езди в США.  Денег у него было немного, а потому на океанском пароходе он  занял место в каюте второго класса. По прибытии в Америку пассажиров первого класса беспрепятственно спустили на континент, многих же из остальных направили на так называемый  “Остров Слез” в суд от которого зависило разрешить данному  пассажиру въезд в США или отправить его обратно в Европу.

В суде произошел следующий разговор:

“Чем вы занимаетесь? “

“Я профессор”.

“Это неверно; профессора во втором классе не ездят. Но, допустим. Где же вы работаете?”

“В Ленинградском горном институте”.

“Это какой-нибудь молодой советский институт”,  – процедил сквозь зубы судья.

“Да, он относительно молод, отпарировал профессор, он всего на несколько лет старше Соединенных штатов Америки”.

Второй эпизод произошел несколькими годами позднее. Один из руководителей угольной промышленности Донбасса пожаловал­ся                  А.А. Скочинскому, что не знает как отблагодарить профес­сора Сергея Ефимовича Андреева (1918), который своими кон­сультациями оказал промышленности исключительно большую по­мощь. Александр Александрович не задумываясь ответил: “Не понимаю в чем затруднение. С тех пор как финикияне изобре­ли деньзнаки вопрос о благодарности утратил былую остроту”. Впрочем Сергей Ефимович утверждал, что совет Скочинского не дошел до начальственного кошелька.

В 1944 году Александру Александровичу исполнилось 70 лет. В это время (война) в Москве было только два преподавателя нашего института – доцент Александр Федорович Вайполин  (1929), ученик Скочинского, известный своими изысканиями по Взрывным работам, и ваш покорнейший слуга. Желая поздравить юбиляра от института и себя, мы отправились в Институт гор­ного дела Академии Наук. Несмотря на торжественный день, мы без труда проникли в директорский кабинет Скочинского. Он очень растрогался появлением “делегации” родного института, но когда в своем очень кратком и отнюдь не формальном при­ветствии я произнес слова “старейший и виднейший” – с грустью возразил: “что виднейший – сомнительно, что старейший – прискорбно”.

И если в справедливости первого, применительно к Скочинскому, не может быть ни малейших сомнений, то находясь в пред­дверьи к той же семидесятилетней дате, могу на базе соб­ственных размышлений и жизненного опыта подтвердить: “ста­рейший – это действительно прискорбно”.

О создателе русской макршейдерии – Владимире Ивановиче Баумане (I890) – я уже упоминал.

На научной сессии, посвященной столетию со дня рождения Владимира Ивановича, профессор Иван Николаевич Уша­ков охарактеризовал своего учителя как участника прогрес­сивных движений своего времени, нравственный оплот моло­дежи в эпоху студенческих волнений, активного и высокоини­циативного участника восстановления русской горной про­мышленности с первых дней советской власти, человека вы­сокого гражданского долга в котором слиты воедино выдаю­щийся ученый и общественный деятель. А другой ученик Вла­димира Ивановича – доцент Б.К. Юзефович, конкретизируя вы­шесказанное, в числе многого другого, напомнил, что втечение двух десятилетий Бауман преподавал математику за Невской заставой в Смольнинской школе для рабочих, а затем деятельно участвовал в организации народного университета имени Леонида Ивановича Лутугина в котором впервые в Рос­сии рабочие получили доступ к высшему образованию, как ныне принято говорить, без отрыва от производства. Нет нужды акцентировать, что деятельность этого плана не име­ла под собой ни малейшей материальной заинтересованности.

Преемниками Владимира Ивановича были: член корреспондент Академии Наук СССР, организатор всесоюзного маркшейдерского института Иван Михаилович Бахурин (1909) и член корреспондент Академии наук СССР организатор института аэрофотосъемки Николай Георгиевич Келль (1915).

Иван Михайлович, в бытность его заместителем директора нашего института и позднее, всегда очень хорошо относился ко мне и я отвечал ему глубоким уважением. Мне нравилось, как быстро, умно и благожелательно решал он любое дело. Так бы всем!

И как живую я вижу перед собой грузную сутулую фигуру Николая Георгиевича, которого знал три с половиной деся­тилетия и любил за прямоту, отзывчивость и душевную чистоту.

Мы привыкли к тому, что Николай Георгиевич “совеем даже не Демосфен “, но привыкли и к другому – предельно четкому письменному изложению мыслей.  Когда у него затребовали краткую характеристику профессора Вячеслава Григорьевича Здановича (1938) он написал: “Зданович – украшение кафедры” – можно ли к этому что-нибудь добавить. Его простота и непосредственность порождала десятки смешных анекдотов, но ни в одном из них не было элементов злости и уничижения. Анекдоты эти обыгрывали простой  крестьянский облик Николая Георгиевича, простоту его одежды и привычек, непосредственность обращения  с окружающими, наконец, характерную для деревни начала века, житейскую речь с многочисленными полусловами и междометиями.

Келль рассказывал Белоглазову о диалоге о милиционером с которым столкнулся у институтских ворот. “Ты что, косая морда, штрафа захотел?” “А что?” “Как что? Я дворник или ты дворник? Снег то не убран!”

Другой рассказ, ходивший по институту. Келль несет под­мышкой валенки. Диалог со случайным прохожим. “Подшивал?”. “Подшивал”.  “Сколько?” “Десять”. “Подшей мне”. “Дык я про­фессор, а не сапожник”.

На дворе Келль окликает меня. “Наум!” “Что Николай Геор­гиевич?” “Да я это так, хотел проверить слышишь ты или ог­лох”…

Рассказ И.Н. Масленицкого. Молодой горный ннженер Келль участвовал в экспедиции на Камчатку, финансировавшейся крупнейшими русскими капиталистами-промышленниками Рябушинскими. Когда экспедиция возвратилась в Петербург ее на вок­зале встречали хозяева. Мадам Рябушинская, узрев Келля  спросила: “Кто этот мюжик?” И, если бы сказали, что перед ней потенциальный профессор, доктор наук, член корреспон­дент Академии, организатор аэрофотосъемки в нашей стране – она, разумеется, не поверила бы.

Своеобразные высказывания Николая Георгиевича на собра­ниях неизменно привлекали к себе внимание. По тем временам некоторые из них были на грани криминала. Но они были ис­кренними и, вероятно именно поэтому, воспринимались окру­жающими с предельной доброжелательностью.

На Совете института обсуждалась, не помню уж какая, ди­ректива Сталина. Она не имела к нам непосредственного от­ношения, но дирекция проявляла завидное усердие в предельно расширительном ее толковании. Реплику подал Келль. “У Короленко есть рассказ. Охотник вышел из дому и свистнул собак. Те со всех ног пустились вперед. А охотник свернул на боковую тропку. Не торопитесь бросаться раньше времени впе­ред – не пришлось бы возвращаться обратно”.

После этого Николай Георгиевич зашел ко мне и спросил: “Скажи, Наум, я не очень того – загнул? ” Я не хотел огор­чать старика, тем более, что сказанного не воротишь, и в успокоительных тонах сослался на милость бога и маленьких боженят. Действительно, пронесло и на сей раз. Хвала Ал­лаху, что у старика не было ни врагов, ни завистников.

Как-то я сказал Келлю, что мне нравится его семья – хорошая, дружная. Старик со всей серьезностью ответил: со стороны многое представляется лучшим, чем оно есть…

Будь Келль металлургом – я посвятил бы ему целую поэму; но для маркшейдера-геодезиста хватит и объяснения в любви.

Я, пожалуй, не решился бы сказать, кто из очерченных выше выдающихся горняков должен быть сочтен за ведущую фигуру. Все они представляются равновеликими, а каждый – ведущий в рамках своего научного профиля.

Иначе обстоит дело с геологами. Количество выдающихся ученых среди геологов,  пожалуй, больше чем по любой другой отрасли горного дела в широком его понимании.  Но Александр Петрович Карпинский (I866) – колосс даже среди великанов. Ученый энциклопедист в равной мере владеющий всеми многооб­разными отраслями геологических наук – он наложил отпечаток своей исключительной личности на все дальнейшее развитие отечественной геологической мысли во всех ее областях.

Карпинский родился в I847 году на Богословском иеталлургическом заводе; город Богословск – ныне Карпинск.

Отец Александра Петровича окончил наш институт в I829 году. Дети служащих горного ведомства шли обычно по стопам своих родителей и Александр Петрович в одиннадцатилетнем возрасте вместе со своими сверстниками был направлен с Урала в Петербург с так называемым “детским караваном”.

Горный институт был в те времена закрытым учебным заведением полувоенного типа. Учащиеся носили синий мундир с черным бархатным воротником, тесак и кивер. Втечение шести лет они получали общее образование, а затем три года обу­чались геологическим, горным и металлургическим дисциплинам.

В 1866 году Александр Петрович окончил наш институт по­лучив чин поручика – это был последний выпуск с военными чинами. До 1896 года он преподавал у нас геологию и геогно­зию, но и в дальнейшем, переключившись на работу в Геолкоме и Академии Наук, всю свою жизнь поддерживал с горным ин­ститутом регулярную связь. И даже став в 1917 году первым выборным президентом Академии Наук и занимая этот пост до конца своих дней – он по прежнему запросто приезжал к нам на заседания, в музей, на концерты. Здесь то и частью в Академии Наук мне и довелось полтора-два десятка раз видеть Александра Петровича в окружении его ближайших учеников и последователей, хоть издали, но с предельным вниманием наблюдать за старейшим и замеча­тельнейшим горным инженером, которого посчастливилось встретить на моем жизненном пути.

Из семейных кругов было известно, что Александр Петрович ложась спать складывает свои вещи, как его учили в институте корпуса горных инженеров. Не так давно во время командировки  я прожил около двух месяцев с четырьмя питомцами института в  одной комнате и за все это время ни один из них, ни разу не убрал своей кровати.

Один из моих коллег был свидетелем, как Карпинскому, ехавшему  в трамвае, дама предложила свое место. Александр Петро­вич решительно отказался: “я недостаточно стар, чтобы дамы уступали мне место”. Было ему тогда лет под восемьдесят.

Однажды, приехав в институт на концерт, я узрел в вести­бюле совершенно растерянного Александра Петровича и его дочь: ретивый страж не пускал их в здание – это Карпинского, которого в Совнарком пропускали без пропуска. Поскольку вельможные организаторы концерта не удосужились встретить приглашенного ими почетного гостя, я счел своим долгом вме­шаться: президент Академии наук и сопровождавшая его дама были пропущены под поручительство студента Грейвера.

В нашем блистательном конференц-зале, где некогда, в числе других отличных питомцев, на мраморной доске золотом была нанесена и фамилия Карпинского, шел концерт. Александр Петрович, как обычно, сидел в первом ряду со слуховой труб­кой. Артист Андреев пел его любимые вещи. Карпинский под­нялся подошел к эстраде и встал на ципочки. Андреев присел на корточки и Александр Петрович поцеловал его в голову. Это было быть может сентиментально, но совершенно естествен­но и невыразимо трогательно. После нескольких секунд абсо­лютной тишины, зал разразился бурными аплодисментами.

Александр Петрович был любителем и ценителем искусств и имел очень широкие связи, особенно в артистическом мире. Это использовал сотрудник горного музея некто Фредерикс, обычно бравший на себя организацию институтских вечеров. Он обращался к Карпинскому за помощью и, не видя в этом ниче­го плохого, Александр Петрович охотно писал записки артис­там. Но однажды Елизавета Ивановна Тиме прислала директору института Н.В. Грачеву  (1932) письмо в котором сообщала, что Фредерикс, используя имя Карпинского, эксплуатирует артис­тов, понуждая их бесплатно выступать на институтских ве­черах; Елизавета Ивановна полагала, что этим самым порочит­ся славное имя горного института, к чему она, выросшая в стенах института, не может оставаться равнодушной. Нет нуж­ды говорить, что порочная практика была пресечена, но и ве­чера – прекратились.

Особенно много раз встречал я Карпинского в Горном му­зее. Нужно было видеть какой радостью, порой, я бы сказал восторгом, сияли его глаза, когда показывали новые неизвестные ему экспонаты. Низенький, сгорбленный, белый как  лунь старичек преображался и перед вами представал ученый, мы­слитель, мудрец  –  избранник, познавший за долгую свою жизнь многие тайны природы и с юношеским пылом восхищающийся каж­дым новым их проявлением.

“Жизненный путь А.П. Карпинского совершенно исключителен” –  пишет Д.В. Наливкин (1915). “Из своих девяносто лет жизни он семьдесят лет отдал научной и педагогической работе; пятьдесят лет пребыванию академиком, тридцать лет профес­суре в  Горном институте, двадцать лет руководству Геологи­ческим комитетом и, наконец, двадцать лет на посту прези­дента Академии наук СССР. Поразительный, величественный труд, перед которым можно только преклониться с глубоким уважением”.

Урна с прахом Александра Петровича покоится в кремлевс­кой стене.

Осенью 1918 года я решил прослушать курс лекций по кри­сталлографии. Евграф Степанович Федоров (1883) читал в аудитории, примыкавшей к фундаментальной библиотеке, а посети­телей было человек пять-шесть. Говорил он тихо и довольно невнятно, демонстрируя одновременно стеклянные модели кри­сталлографических форм. Несмотря на хорошо развитое прост­ранственное воображение, я все же недостаточно воспринимал содержание лекций – возможно, вследствие своей пресловутой близорукости – и вскоре прекратил их посещение, отложив сдачу курса на последующее время.

Евграфа Степановича мы и до того видели в институте ино­го раз, но только теперь разглядели, что перед нами дрях­лый старец, хотя он и был моего нынешнего возраста. И об­лик Федорова как-то не увязывался в нашем сознании с пред­ставлением об этом человеке.

Конечно в те времена мы ведали лишь немногое. Слышали, что Федоров в середине семидесятых годов был народником; по партийному заданию без копейки денег, зарабатывая на хлеб тяжелым физическим трудом, объехал пол Европы, устанавливая связи с революционными организациями запада. У себя на квартире в Петербурге печатал газету “Земля и воля”. Написал президенту Академии Наук великому князю из семьи Романовых безпрецендентно резкое письмо, объявляющее академиков пред­ставителями бюрократии, порождающей аракчеевых. Отказался от чести прочитать лекцию в Лондонском королевском обществе, поскольку Англия воевала с бурами – в те времена никто не предполагал, что буры выродятся в ЮАР.

Слышали мы и другое, – что жизненный путь Евграфа Степа­новича определился лишь после многих сложных перипетий.

Впоследствии, из книг профессора М.И. Шафрановского, ис­ториографа Федорова, я узнал, что все это в основе своей совершенно верно; узнал и многое другое.

Учился в привилегированной Annenschule. В связи со смертью отца – генерал-майора инженерных войск – вынужден был перейти на ученье за казенный счет в военную гимназию. Обогнав сверстников в изучении ряда дисциплин, бросил гимна­зию и поступил в военно-инженерное училище. Два года был подпоручиком саперного батальона на Украине. Попытался по­ступить в военную медико-хирургическую академию, но не был принят, как не имеющий аттестата об окончании средней шко­лы и посещал занятия в качестве вольнослушателя. Поступил в Технологический институт, но не закончил его. Написал,  оставшуюся неизвестной, рукопись по теории электричества в которой вплотную подошел к понятию об электронах. Увлекшись геометрией, основы которой освоил самоучкой в десятилетнем  возрасте, написал свой первый крупный научный труд “Начала учения о фигурах”, рассматривающий вопросы симметрии и кри­сталлического строения вещества. Эта направленность привела его в наш горный институт, который он и окончил в I883 го­ду в тридцатилетнем возрасте.

Но для научной деятельности Федорова в избранной им об­ласти – не оказалось места и он десять лет работал в Геоло­гическом комитете делопроизводителем и консерватором, отлу­чаясь в летние периоды в геолого-съемочные экспедиции на Урал.

В I885 году были, наконец, с шестилетней задержкой напе­чатаны его “Начала”, а затем делопроизводитель Федоров вы­пускает ряд других замечательных работ в том числе свой труд о 230 геометрических законах расположения атомов в кристаллах.

Перелом в жизни Федорова наступает в 1895 году: он про­фессор геологии Московского сельскохозяйственного институ­та, а со следующего года – член корреспондент Баварской Ака­демии наук. Одновременно с сельскохозяйственным читает лекции в нашем горном институте, для чего еженедельно ездит из Москвы в Петербург. Но даже теперь Российская Ака­демия избирает его только адъюнктом т.е. на место, предо­ставляемое начинающим ученым. Тут то и последовало письмо Романову с отказом иметь с Академией наук какие-либо связи.

1905-ый год породил некоторую автономию в управлении высшей школой. Ученый совет нашего горного института выби­рает Е.С. Федорова своим директором. Но повторное единоглас­ное избрание на следующее пятилетие – не получает утверж­дения министра. Евграф Степанович остро обижен, но остается в институте заведующим кафедрами кристаллографии и петро­графии и со свойственной ему работоспособностью продолжает трудиться над развитием своих идей. К нему приезжают ученые из Англии, Германии, Швейцарии, Японии. Иностранные акаде­мии и научные общества выбирают его своим членом. А I9I2 год приносит триумф: использование рентгеновских лучей экспери­ментально подтверждает правильность 230 федоровских законов, опубликованных двумя десятилетиями ранее.

Я пытался прослушать курс лекций Евграфа Степановича осенью 1918 года и кто же мог думать, что это последний чи­танный им курс. В 1919 году Российская Академия избирает Фе­дорова своим членом, а в мае того же года он безвременно умирает от воспаления легких.

Такова жизнь этого замечательного человека. Я написал ее в значительной мере с чужих слов, но не мог пройти мимо – ведь труды кристаллографа  И.И. Шафрановского могут и не по­пасть в руки металлургов.

Кристаллограф, минералог, петрограф, геометр – Евграф Степанович подвел строго математический базис под описательную кристаллографию, подняв тем самым эту дисциплину до уровня науки.

Александр Петрович Карпинский по  своему профилю несомненно шире Федорова, Евграф Степанович в своей области – глубже.

Значение трудов Федорова особенно возросло в наши дни, в связи с широким развитием производства и практического использования поли – и монокристаллов. Создан институт кри­сталлографии Академии наук, эффективно работает существующий при нашем горном институте Федоровский институт, соби­раются международные симпозиумы. И вряд ли проходит хоть одно учебное заседание по проблемам кристаллографии на кото­ром не упоминалось бы имя великого Евграфа.

“Венец сознательной деятельности человеческого разума – решение стоящих перед ним вопросов путем математического анализа” – как близко это высказывание Федорова современным направлениям науки.

В заключение приведу мелкий, но характерный для Федорова эпизод, рассказанный мне профессором Сергеем Ефимовичем Андреевым (1918). “Когда я слушал лекции Федорова мы плохо его понимали, а потому готовясь к экзамену усердно консуль­тировались у Владимира Никитовича Лодочникова (1916/17). В числе прочего Лодочников показал как-то и описал нам но­вую кристаллографическую модель, только что созданную Фе­доровым и с усмешкой добавил: “не ошибитесь – подставка у этой модели другого цвета, чем у остальных”. На экзамене новая модель попалась мне – вижу, ножка другого цвета. Для порядка я минут пять поморщил лоб, а затем пошел отвечать и, разумеется, заработал пятерку. А после экзамена Федоров с удовлетворением сказал Лодочникову: “Подумайте, какая талантливая молодежь!  Впервые увидел, а выложил, как на ладони”. Евграфу Степановичу и в голову не приходила воз­можность даже невинной мистификации со стороны экзаменую­щихся. Увы, – добавил Сергей Ефимович и в глазах его блес­нул иронический огонек – мы, нынешние, к глубокому сожале­нию, ближе познали жизнь”.

Вы видели с каким трудом Евграф Степанович нашел свое настоящее место в жизни. И когда теперь от каждого посту­пающего в вуз требуют идти по призванию, я думаю – как труд­но в большинстве случаев в этом возрасте знать свое призва­ние. L’appétit  vienten mangeant – аппетит приходит во время еды, говорят французы. А призвание выявляет­ся обычно лишь в результате познания. И когда абитуриент дает особо четкое и умное обоснование выбранному им жизнен­ному пути – я невольно настораживаюсь: а не надуманно ли это?

В мои студенческие годы в институте, особенно в чертежной, часто можно было видеть профессора, впоследствии ака­демика, Павла Ивановича Степанова (1907)  – автора идеи Боль­шого Донбасса, ученика и соратника известного исследователя Донбасса и других угольных районов, крупного обществен­ного деятеля того времени Леонида Ивановича Лутугина (1889), чьи теоретические изыскания осветили проблему формирования угольных месторождений страны.

Систематически бывал в институте профессор, будущий ака­демик Алексей Алексеевич Борисяк (I896) – ученик А.П. Карпинского – глава советской школы палеонтологии позвоночных, создатель учения об условиях формирования осадочных пород в зависимости от физико-географической обстановки и ее эво­люции. Встречали мы и будущего преемника Борисяка нашего профессора, академика Димитрия Васильевича Наливкина (1915) – лауреата ленинской и государственной премий, героя со­циалистического труда. Я не скажу о нем ни слова: сказать мало – значит не сказать ничего. Если пожелаете – попросите его самого и он охотно поведает вам о своей замечательной жизни геолога и ученого.

Если Борисяк изучал палеонтологию позвоночных, то недав­но скончавшемуся в возрасте 96 лет крупнейшему специалисту по палеозою, члену корреспонденту Академии Наук  СССР  Николаю Николаевичу Яковлеву (1893) принадлежат первые у нас па­леонтологические исследования беспозвоночных. Он преподавал в институте палеонтологию с начала века в течение трех де­сятилетий.

Еще чаще видели мы известного геолога, исследователя вулканизма Камчатки, создателя новой научной дисциплины – петрохимии, ученика и преемника Е.С. Федорова, профессора петрографии, также будущего академика Александра Николаеви­ча Заварицкого (1909). В тридцатых годах мы повседневно встречались с ним: наши лаборатории были рядом и к тому же Александр Николаевич время от времени интересовался нашими химико-минералогическими исследованиями руд советского За­полярья. Одновременно со мной учился Анатолий Георгиевич Бетехтин (1924); ученик академиков       А.Н. Заварицкого и Иосифа Федоровича Григорьева (1916/17), основоположника минераграфии, Бетехтин (1924) разработал новые приемы исследования руд, базирующиеся на положениях физической химии и кристал­лохимии и также был избран действительным членом Академии Наук СССР.

Перечень этот можно было бы значительно развить, но я пишу воспоминания и, естественно, охватываю ими только тех, кто зафиксирован памятью студенческих лет. Именно поэтому я не упоминаю даже таких корифеев геологии, как академик Феодосий Николаевич Чернышев (I880), академик Владимир Афа­насьевич Обручев (1886), академик Иван Михайлович Губкин  (1910)  и многих других не взирая на их колоссальную научную значимость. Но не могу не вспомнить об академике Сергее Сергеевиче Смирнове (I918/19) – основоположнике и главе ори­гинальной и плодотворной советской металлогенической  школы – с которым правда в более поздние времена, не только хо­рошо познакомился, но и встречался в семейной обстановке у общего приятеля – нашего питомца и доцента, затем замести­теля министра цветной металлургии СССР Василия Аркадиевича  Флорова (I930). Встречи эти особенно памятны вследствии существенной общности интересов – отмеченный за свои по-исти­не выдающиеся заслуги орденом Трудового Красного Знамени и тремя орденами Ленина, лауреат государственной премии, Сер­гей Сергеевич, как геолог создал рудную базу отечественной оловянной промышленности и главенствовал в прогнозе  рудо­носных районов и поиске месторождений цветных и редких ме­таллов на огромном пространстве от Байкала и Забайкалья до Приморья и Северо-востока.

Эти встречи и совместная работа в горном институте за­печатлели в моей памяти образ Сергея Сергеевича и показали его как ученого и человека во всей многогранности и непов­торимости о которых впоследствии так верно, тепло и хорошо писал один из его ближайших учеников по институту и рабо­те Борис Николаевич Владимиров (1929).

“Качества первоклассного ученого соединялись у Сергея Сергеевича с качествами на редкость обаятельного человека. От всей его мужественной и порывистой фигуры веяло жизне­радостностью и всепобеждающим оптимизмом. Невольно обраща­ли на себя внимание замечательная форма головы с выразитель­ным лицом, украшенным мощно вылепленным нависшим лбом и глубокими, проникновенными глазами; решительная складка не­много жестковатых губ подчеркивала постоянное  волевое на­пряжение и, казалось, суровость, но знавшие Сергея Сергеевича помнят, как могло преображаться его суровое лицо и в мо­менты вдохновенной речи и в моменты задушевных бесед”.

“Его речь была предельно содержательна и отличалась со­вершенно неожиданным своеобразием; она была насыщена могу­чим темпераментом и целеустремленностью этого человека, сверкала остроумными, потрясающе меткими, сочными прилага­тельными и постоянно вызывала у слушателей невольное восхищение и  бесконечное подражание. Он обладал исключительной  способностью привлекать к себе окружающих силой своего та­ланта и подлинно человечным и бережным отношением. За внеш­не порывистыми и грубоватыми манерами в нем таилась отзыв­чивая большая душа. Его внутренняя чистота, тонкий ум за­ставляли нетерпимо относиться ко всякого рода пошлости, неиз­менно вызывавшей в нем или беспощадный и сокрушительный сарказм, или бурные вспышки гнева. И тем привлекательней были моменты сердечных бесед, когда речь Сергея Сергеевича была согрета добродушным юмором и неистощимым, здоровым ве­сельем”.

Полностью разделяю эту проникновенную характеристику Сер­гея Сергеевича. Б.Н. Владимиров знал Сергея Сергеевича бли­же и написал образнее, чем мог бы это сделать я.

В конце июня 1947 года мы сидели рядом на затянувшемся сверх всякой меры, нудном заседании ученого совета  инсти­тута, одном из тех, которые проводятся во имя пресловутой галочки. Погода была прекрасная – мы знали это и видели из окон конференц-зала. Сергей Сергеевич явно нервничал и час­то поглядывал на часы. Наконец, когда обе стрелки сошлись на девятке циферблата, он не выдержал: “Больше не в силах сидеть здесь. Такой вечер! К чорту все – поеду куда-нибудь”, “Все равно – отозвался я – вечер безнадежно потерян, ос­тался только клочек вечера”. “А вы знаете сколько еще та­ких клочков придется на нашу долю? Нет? Так не побрасывайтесь и клочками – жалеть будете”. Поднялся и ушел.

В августе мы одновременно заболели ангиной с осложнения­ми. Меня лечил рядовой врач поликлиники; на дому прорезал нарывы в горле; но я выкарабкался. Сергей Сергеевич был в центре внимания лучших врачей, лучшей в Ленинграде больни­цы им. Свердлова, но не перенес болезни. Он безвременно скон­чался 52 лет от роду.

И сейчас, почти двадцать лет спустя, когда во время от­пуска в прекрасный летний вечер пишу эти строки, невольно думаю: А не прекратить ли писанину? Ведь меня никто не за­ставляет и, кроме жены, никто даже не знает об этом чуда­честве. Сколько еще таких вечеров выпадет на мою долю? Не пожалеть ли мои бедные, усталые глаза. И все-таки беру перо и пишу дальше…

 

В моем повествовании появился персонаж не предусмотрен­ный предварительным штатным расписанием – жена. Да, жена! Сознаюсь, был влюблен; ухаживал три года; по воскресеньям – это был мой день – ходили на острова и в театры, ходили, по­тому что в воскресенье городской транспорт не работал. И задушевные беседы вели, и… О я мог бы в тургеневском пла­не написать целую поэму в прозе о первом робком поцелуе.

Мой сосед по столу в лаборатории качественного анализа с утра до вечера распевал:

“Люблю я рыжих, и блондинок, и брюнеток,

Люблю я скромных и сознательных кокеток,

Графинь и баронесс.

Служанок и метресс”…

Эта ария была не в моем вкусе. Но на пустынных тогда “Островах” у залива я декламировал тоже не бог весть что, например, Игоря Северянина:

“Это было у моря, где лазурная пена,

Где встречается редко городской экипаж,

Королева играла в башне замка Шопена,

И под звуки Шопена полюбил ее паж.

Это было так просто, это было так мило,

Королева хотела перерезать гранат,

И дала половину, и пажа полюбила,

И пажа истомила вся в мотивах сонат”.

На самом деле не было гранатов и не было сонат. Да и замка не было – был на тихой уличке Петроградской стороны деревянный домик на втором этаже которого жило шесть се­стер – все кроме старшей студентки. Одна из них – четвер­тая по счету с карими глазами и очаровательными ямочка­ми на щеках покорила мое сердце.

Помню единственное простенькое платьице моей королевы и самодельные брезентовые туфельки на подметке из скрученной веревки – тогда это никого не шокировало.

Помню день нашей свадьбы 29 ноября 1925 года. Неожидан­но выпал глубочайший снег – более полуметра – и жизнь ог­ромного города замерла. Невеста со всей сопровождавшей ее компанией опоздала более чем на два часа. Но я был непоко­лебим и свадьба все-таки состоялась – не пропадать же пи­рогам. И были традиционные возлияния и тосты; и было неог­раниченное количество мороженого, которое я самоотвержен­но докрутил до твердокаменного состояния; и была отвечающшая событию юмористическая стенгазета, удачно сотворенная в содружестве с моим молодым, но мудрым и высокоталантли­вым другом, тогда тоже студентом, Ефимом Давыдовичем Качуриным.

Так я стал мужем. В одном из своих фельетонов Амфи­театров писал: “От слова муж множественное число произво­дится двояко – мухи и мужья. О первых говорят  –  о доблест­ные мужи! о вторых – эх вы, мужья… Удел первых – Капитолий; удел вторых – башмак.

На Капитолий попадают весьма немногие; как и подавляющее  большинство я оказался мужем второго рода. Несмотря на это, а может быть благодаря этому, мы с Беллой Семе­новной жизнь  –  свыше сорока лет – прожили в любви и согласии. Же­на мирилась с тем, что я работаю без ограничения времени, сама – она инженер – работала всю жизнь, и в общем не слиш­ком часто покушалась на мой стол и мои книги. Я же призна­вал ее непререкаемый авторитет распорядителя кредитов и главы, безапелляционно решающей все, что касается меня и всей семьи; за собой, как в известном анекдоте, я сохранил пра­во решать дома только одни важнейшие вопросы, например, будет ли революция в Ираке. Вот в это она обычно не вмешива­лась. Обращаясь ко всем нынешним и потенциальным мужьям, знакомящимся с моими воспоминаниями, призываю их идти по такому же, выдержавшему испытание времени, пути.

Примечательно и другое; ни с одной сестрой жены, а мы встречались постоянно, я ни разу не обмолвился сколько-ни­будь резким словом. Теперь судите, что вероятнее: то ли они – пять ангелов, то ли ангел всего один. Кибернетика дает на это однозначный ответ.

Лекции по курсу “Основы геологии” читал нам профессор Димитрий Иванович Мушкетов  (1907), сын знаменитого геолога, тоже профессора нашего института и соратника А.П. Карпинс­кого – Ивана Васильевича Мушкетова (I872). Димитрий Ивано­вич был тогда директором четырех научных учреждений: Гор­ного института, Геолкома, института Прикладной геофизики и Горного музея.

Высокий, чрезвычайно представительный, отлично владею­щий иностранными языками, едва не выбравший карьеры морско­го офицера, он одинаково свободно чувствовал себя в любых кругах – от студенческих до правительственных.

Однажды на нашем Московском вокзале я оказался свидете­лем занятной картины. Мушкетов под руку с супругой важно шествовал к поезду. Два носильщика почтительно несли сзади великолепные заграничные чемоданы, а публика в изумлении шептала – иностранец, иностранец… Тогда зарубежные гости были еще большой редкостью.

Он относительно часто ездил в западную Европу; в этих случаях ленинградская газета печатала подвалы его путевых заметок, написанных на вполне профессиональном уровне, пу­стяковые, но занятные – и их охотно читали все.

Не помню по какому поводу в директорствование Николая Васильевича Грачева на Василеостровской фабрике кухне был товарищеский ужин преподавательского состава института. Мушкетов, избранный томадой, уверенно взяв бразды правления в свои руки, потребовал, чтобы присутствующие четко и од­нозначно определили: что такое наука. Одному за другим при­нудительно предоставлялось слово и томада к общему удо­вольствию едко высмеивал выступления. В то же время каж­дый, особенно непьющий – пьяному и море по колено – с тре­петом ждал когда придет его черед предстать в смешном свете. Конечно, среди присутствующих были и такие, которые могли дать полноценный ответ, но им то и не предоставлялось сло­во. Так час или полтора Мушкетов держал в напряжении весь синклит. Кстати меня чаша горечи миновала: хотя в те вре­мена в рамках института, да и вне его, я уже не представ­лял собой микроорганизм, но к своему удовольствию в поле зрения тамады не попал.

Невероятно! Повседневно занимаясь научными изысканиями, я до того времени ни разу не задумался, что же такое наука! Поразмыслив, полистав книги, уразумел: наука – система знаний формирующихся и развивающихся путем выявления и систематизации фактов, и вскрытия объединяющих их законо­мерностей. Я чувствовал, что в этом определении чего-то не хватает, и впоследствии понял: истинная наука должна слу­жить человеку.

Мушкетов был блестящим полемистом, подвергавшим в прах своих противников мощным оружием иронии, софистики и сар­казма. Позднее мне довелось наблюдать томаду совершенно иного плана, но об этом в своем месте.

Курс “Основы геологии” для негеологов был небольшой. Мушкетов читал его нам в помещении музея, читал интересно и увлекательно. Но затем куда-то уехал и экзаменовал нас вместо него преподаватель В.Н. Падуров. Экзамен был своеобразен. В отдельной комнате на столе расположены геологические макеты. Падуров вызывает студентов по одному н, показывая пальцем на экспонат, спрашивает: “это что?” Студент отвечает – синклиналь”. Правильно, вашу зачетную книжку”. Следущий студент ту же модель определяет как антиклиналь. “Правильно, вашу зачетную книжку”. Вы думаете, что своим попустительством Падуров расположил нас к себе? Отнюдь нет. Общая единодушная оценка была незавидная: балаболка.

Впрочем в начале тридцатых годов мне довелось встретить­ся с Падуровым еще раз: он охотно брал своеобразные “подря­ды” на организацию рентгеновских кабинетов и мы привлекли его для этого в Ленгинцветмет – нынешний институт ВАМИ. Дальнейшая судьба его известна мне лишь со слов других. Эва­куированный во время войны в Пятигорск, перешел к немцам.

 

Лекции по кристаллографии читал нам профессор Анатолий Капитонович Болдырев (1919).

А.Н. Заварицкий (1909) пишет: “По направлению своей науч­ной деятельности А. К. Болдырев являлся продолжателем дела тех ученых, которые были тесно связаны с Горным институтом, – Н.И. Кокшарова (1840),               П.В. Еремеева (1851), Е.С. Федорова (1883), В.В. Никитина (1895). Эта славная школа русских кристаллографов – минералогов сочетала изучение природных минералов с изучением свойств вещества вообще и тесно увя­зывала это изучение с практической деятельностью по иссле­дованию и использованию минеральных месторождений”.

Да, Анатолий Капитонович был достойным и полноценным преемником своих славных предшественников, первые трое из коих – академики. Его колоссальной энергии и работоспособ­ности, творческому и научному дерзновению мы обязаны появ­лением новых кристаллографических методов диагностирования вещества, появлением первых томов таких монументальных тру­дов мирового значения, как “Определитель кристаллов” и “Рентгеновский определитель”, создание которых требует кри­тической проработки и оценки всей, по истине колоссальной, кристаллографической литературы.

В первые же годы пребывания в институте мы слышали рас­сказ старичков о тяжбе студентов института с Пуришкевичем. В числе прочего упоминалась и фамилия Болдырева, представи­тельствовавшего от студенчества на процессе. Впоследствии я прочитал отчет о судебном деле и, насколько помню, упоминания о Болдыреве там не содержалось; но это была книжонка, напечатанная черносотенным пропуришкевичевским издательст­вом. Между тем нам рассказывали, что выступления Болдырева на суде чрезвычайно нервировали Пуришкевича, Надев личину друга молодежи, матерый погромщик, которого ненавидела и презирала вся прогрессивная Россия, по фарисейски сетовал, что прекрасный юноша в красной рубашке, но с голубыми гла­зами не в лагере верноподанных его императорского величест­ва. Болдырев не замедлил отозваться: “Иуда прежде чем пре­дать Христа тоже в уста его целовал!”

Мы слышали, что Болдырев, закончивший институт на наших глазах в 1919 году тридцати шести лет от роду, более чем за десять лет до того опубликовал свою первую выдающуюся работу ” Основы геометрического учения о симметрии”, но, как участник студенческого революционного движения, был изгнан из института и сослан в так называемые “места  не столь от­даленные”.  Слышали мы, что во время первой мировой войны солдат Болдырев разработал технологию получения каких-то веществ для дымовых завес. Поговаривали об активном участии его в деятельности партии социалистов-революционеров”.

Анатолий Капитонович окончил институт тридцати вести лет отроду. Это, однако, не было рекордом. Еджупов состоял студентом 35 лет. Он работал в Горном музее в должности “хранителя” и, как утверждали, был крупнейшим знатоком драгоценных камней. В этом отношении К.Ф. Белоглазов срав­нивал его даже с Ферсманом. “Как пойду я сдавать аналити­ческую химию профессору Сольдау, когда я знаю Петьку еще студентом”. Скромного, застенчивого, неизменно старав­шегося быть незаметным – его в институте знали все, но диплома он, кажется, так и не получил.

Еще в период учебы Анатолий Капитонович обрел известность, как кристаллограф и минералог; сразу же после кончины Ев­графа Степановича -Болдырев, только что получивший диплом инженера, стал его преемником по кафедре и, если позволено так выразиться, по учению Федорова, которое он неутомимо развивал, как в рамках кафедры, так и в созданном им в том же 1919 году Федоровском институте кристаллографии, минера­логии, петрографии и учения о полезных ископаемых. Одновре­менно с педагогической и научной деятельностью Анатолий Ка­питонович участвовал в ряде геологических экспедиций и втечение многих лет усердно и плодотворно трудился над кон­кретными задачами развития сырьевой базы нашей страны. Идя в институт я очень часто встречал чету Болдыревых – они жи­ли в институтском доме – направляющуюся во ВСЕГЕИ.

Анатолий Капитонович блестяще преподавал кристаллогра­фию и я не пропустил ни одной его лекции. То, что у Федо­рова представлялось мне непонятным – отчетливо усваивалось у Болдырева, разумеется при наличии необходимых математи­ческих представлений. Читал он предельно четко, логично и доступно, привлекая безукоризненной систематизацией и геометризацией материала. Отлично и увлекательно были по­ставлены и практические занятия, которые вел универсант Иосиф Маркович Аншелес – тоже впоследствии доктор-профес­сор. В результате этих занятий мы очень натренировались на безошибочном диагностировании кристаллографических форм и их комбинаций, правда, только на крупных деревянных моде­лях. Поэтому, когда на экзамене Болдырев дал мне реальный двойничек, да еще размером не более трех – четырех миллимет­ров в любом направлении, я был в сильном затруднении: при моем зрении я даже разглядеть его как следует не мог. Впро­чем это не было поставлено мне в смертный грех, поскольку все остальное ответил как следует.

Экзаменовал Анатолий Капитонович безукоризненно справед­ливо, но без малейших поблажек. Задав вопросы он вниматель­но, но совершенно невозмутимо с непроницаемым лицом слушал ответ и тут же выносил безапелляционное суждение. Можно не сомневаться, что нынешний фортель некоторых студентов, которые, следя за выражением лица экзаменатора, вдруг произ­носят классическую фразу: “это я сказал в смысле наоборот”- с Болдыревым бы не удался.

Кристаллография – конек Болдырева, лекции же по минералогии были значительно слабее по форме и воспринимались нами без энтузиазма. Наименование минерала, состав, сингония, вид симметрии, цвет, блеск, удельный вес, твердость, происхождение, месторождения – все в духе сухого справоч­ника. Тогда казалось, что это обусловлено спецификой ди­сциплины и лишь впоследствии, когда мне довелось много раз встречаться, беседовать и слушать феерические выступления академика Александра Евгениевича Ферсмана, я понял, что все дисциплины можно читать увлекательно и с блеском, но не каждому лектору это по плечу.

На лекциях образцы минералов не демонстрировались; оз­накомление с ними было целиком перенесено на практические занятия, которыми внимательно и доброжелательно, но тоже скучновато руководил профессор Владимир Иванович Соколов (1898). Для получения зачета по практическим занятиям необ­ходимо было правильно определить подряд  10 минералов; ошиб­ся – начинай заново.

Экзамену предшествовала значительная зубрежка, но и этот рубеж был преодолен. Однако очень многим из нас, металлур­гов-цветников, пришлось доучиваться минералогии и минераграфии в дальнейшем – этого настоятельно требовала наша работа.

В тридцатых годах мне довелось встречаться с Анатолием Капитоновичем на заседаниях бюро СНР, председателем кото­рого был очень интересный, высококультурный профессор-фи­лософ Пипер. Болдырев выступал не часто, но реплики его были всегда дельны, принципиальны и порой остры.

Во второй половине тридцатых годов Болдырев был репрес­сирован и очутился на Колыме. Кто-то из аборигенов расска­зывал, что однажды в Геологическое управление Дальстроя доставили образец горной породы, завернутый в клочек газе­ты на котором карандашом было написано: за недостатком вре­мени – пять минут на перекурку – не мог как следует рас­смотреть; прошу вас сделать это – и подпись. Но геологи Колымы в большинстве были питомцами нашего института и их хлопотами Анатолий Капитонович был переведен на работу по специальности. В 1944 году его наградили орденом “Знак по­чета”, что для подвергавшихся репрессиям было чрезвычайно редким явлением и, конечно, только за особые заслуги.

Парой лет позднее Болдырев получил возможность вернуть­ся на “большую землю”, но этому не суждено было свершиться. При поездке из Магадана в районный центр для чтения лекции он попал в катастрофу: автомобиль провалился под лед бух­ты. Анатолию Капитоновичу удалось выбраться из машины, но неподалеку от этого места его нашли мертвым  –  то-ли замерз, то-ли сердце не выдержало: всетаки 63 года бурной жизни.

Анатолий Капитонович по общему единодушному признанию был крупным ученым с широким кругозором и, кабы не преврат­ности бытия, был бы в Академии наук. Но, что поделаешь..

К тому же не все достойные попадают в сонм бессмертных и не все получившие мандат на бессмертие – достойны его.

Еще одна смежная дисциплина – определение минералов с помощью паяльной трубки, “инструмента столь полезного для горного человека”, как она была охарактеризована в какой-то статье, опубликованной в середине прошлого столетия.

Занятия темпераментно и с юмором вел Николай Константи­нович Разумовский (1923). Обычная паяльная трубка, свеча, несколько пробирок с простейшими реактивами и книга, клас­сифицирующая минералы, – вот все, что требуется. Набив чуть-чуть руку и глаз удается быстро и достаточно уверенно, даже не зная минералогии, диагностировать минералы и это по-истине увлекательно.

Николай Константинович – не очень организованный, но очень увлекающийся своеобразный и колоритный человек, изо­бретатель и фантазер, с живинкой, широким диапазоном науч­ных интересов и самыми разносторонними познаниями.

Первооткрыватель Буруктальского железо-никелевого место­рождения, преподаватель физики и математики в средней шко­ле, исследователь колымских месторождений золота, замести­тель Ферсмана по Кольской базе Академии наук, профессор нашего института – таковы отдельные этапы его жизни. В док­торской диссертации своей он не только проявил себя ориги­нально мыслящим ученым, но н показал глубокие познания в области теории вероятностей и некоторых других, использо­ванных им, специальных областях математики.

Мы с ним долго собирались заняться изысканием более прос­тых путей производства алмазов, причем у каждого была своя идея, да так и не собрались. С наскока такие проблемы не ре­шаются, а текущие требования жизни не оставляли возможности для серьезных исследований в этой увлекательнейшей, но чуж­дой нам области, тем более, что успех был весьма пробле­матичен.

У Разумовского были свои взгляды на многие проблемы фи­зики, но когда он излагал их – мы вынуждены были отмалчи­ваться, не хотелось показать себя профанами.

Не могу без улыбки вспомнить рассказ, как находясь в геологической партии, Николай Константинович сделал из дуги динамометр, определил тяговую силу каждой лошади и исходя из этого распределил груз по телегам.

Приобретя автомобиль он получил шоферские права, но даже сидя за рулем не мог порой отвлечься от своих мыслей. Выез­жал со двора, а шедшая навстречу старушка, не желая уступить дорогу, неистово кричала “стой, пьяная морда”. Но уважаемый шофер, хоть и отродясь не пил ничего кроме воды, забыл что нужно сделать, чтобы остановить машину и при скорости поряд­ка пяти километров в час стукнул таки вредную старушонку. Суд присудил ей пожизненные алименты, а отделавшаяся испугом старуха благословляла день и час, когда судьба столкнула ее с профессорским автомобилем. Говорили, что с этого момента высокооплачиваемым собственникам автомобилей стало опасно садиться за руль, поскольку количество желающих заработать алименты возрастало не по дням, а по часам.

В таком же плане можно было бы рассказать о Разумовском и  многое другое.

Умер Николай Константинович внезапно в начале 1966 года и мы с профессором И.К. Масленицким (1927) были в числе тех, кто пришел отдать ему последний долг.

Как обычно, на выносе прохожие интересовались личностью покойного; здесь мы услышали две противоположные сентенции:

“Ученый, значит головой работал, вот и умер”.

“Ученый, значит головой работал, а всетаки умер”.

Обе эти сентенции одинаково справедливы и никто не ве­дает часа своего.

Следующий о ком мне хотелось бы сказать несколько слов – профессор Сергей Ефимович Андреев (1918). Я не преувеличу если назову его отцом русского обогатительного дела. Преемник профессора Генриха Оттоновича Чечотта (1990), уехавшего вскоре после революции заграницу,  Сергей Ефимович стоял во главе отечественной обогатительной промышленности с са­мого начала ее становления. Он был основателем и первым ди­ректором института Механобр, зародившегося в стенах нашего института и в середине двадцатых годов выделившегося в са­мостоятельную организацию. Заместителями директора были: по научной части К.Ф. Белоглазов (1914), по проектной – Л.Б. Левенсон (1903). Собрав вокруг себя сначала небольшую, но затем все возраставшую группу своих наиболее способных пи­томцев, они положили начало созданию научно-теоретической и технической базы этой важнейшей отрасли промышленности, непосредственно связанной с металлургической, и тем сами создали предпосылки для использования многообразных, в том числе бедных и порою чрезвычайно сложных, видов отечествен­ного рудного сырья.

Лекции Сергея Ефимовича я слушал внимательно, но содер­жание их в те времена в основном сводилось к описанию прие­мов обогащения и принципов действия обогатительных агрегатов.  В последующем жизнь столкнула меня, как металлурга, с необ­ходимостью оценки рудного сырья, как объекта обогащения т.е. с выявлением требований, которые металлурги, в каждом отдельном случае практики, вправе обоснованно предъявить обо­гатителям; этому мне пришлось учиться заново – в основном у Константина Федоровича Белоглазова.

Сергея Ефимовича я знал примерно 35 лет и мы встречались не менее    2-3 раз в неделю. Простой в обращении, всегда бла­гожелательный и приветливый, несколько скептик, но необычайно  интересный собеседник – он пользовался в нашем институ­те большой и заслуженной популярностью.

В числе прочего Сергей Ефимович блестяще знал славянский язык и соответствующую литературу, безапелляционно разрешая наши сомнения по библейским сюжетам картин, смыслу отдельных выражений и т.д.

Как книголюба его знали все букинисты, а пять комнат его квартиры были насыщены редкими и интересными изданиями. Но в части книг он был скупым рыцарем – охотно показывал свои сокровища из своих рук, но читать (по крайней мере мне) да­вал только в своем присутствии. Я пробовал обижаться, но в данном случае это не помогало.

Во время Великой отечественной войны Сергей Ефимович не решился покинуть свои книги и остался в блокированном Ле­нинграде. В 1944 году летом, вернувшись в Ленинград, я за­стал его на институтской горке – руднике, где у Сергея Ефи­мовича было четыре грядки.

Несколько лет тому назад Андреева поразил тяжелый недуг: он потерял возможность ориентироваться в пространстве. Но, сохранив в полной мере ясность мысли, держась за стены он до последних дней своей жизни добирался до нужных ему книг. И с чувством искренной глубокой грусти мы отдали последний долг этому прекрасному человеку.

Из “язычников” помню полиглота Тарасевича о котором го­ворили, что он в совершенстве знает злачные места всего мира, и блестящего знатока английского языка М.М. Севиер – вы­сокую, худощавую, скромно и строго одетую даму, приятного, высококультурного и исключительно деликатного человека с за­стенчивой грустной улыбкой на морщинистом лице. Жизнь ее была трагичной. Двух детей – мальчика и девочку – ростила няня из под Архангельска. Во время голода дети уехали с няней на ее родину – там по крайней мере рыбы было вдоволь. Англичане, интернировавшие север, обнаружив ребят, свобод­но изъяснявшихся по английски, увезли их с собой. В трид­цатых годах Марии Максимилиановне удалось выхлопотать ви­зу на месячную поездку в Лондон и здесь она свиделась со своими детьми, приехавшими из Африки. В начале войны Ма­рия Максимилиановна оказалась эвакуированной в Уфу. Как рассказывали, она жила в деревне и каждодневно должна была добираться пешком в город на работу. Старой, голодной, не­приспособленной к жизни, плохо одетой, да еще без надлежа­щей обуви, женщине – это, естественно, было не по силам. Так в пути и прервалась ее жизнь.

Историю партии я сдавал Евгению Самойловичу Гиршовичу. Студент университета и к тому же на целых пять лет моложе меня – он уже в то время преподавал в ЛГИ; специалисты по политдисциплинам были в остром дефиците.

Учебник Попова я выучил досконально – от корки до корки. Мой экзаминатор не жалея времени опросил меня по всему кур­су и мы расстались довольные друг другом. В начале 1966 года, в качестве старейшего ученика, я с особым удовольствием поздравил Евгения Самойловича – доцента кафедры философии нашего института – с шестидесятилетием.

Сложнее обстояло дело с изучением курса политэкономии. В учебнике Дашевского все как-будто было понятно, но расска­зать прочитанное своими словами мне не удавалось. Вам, про­ходившим основы политических дисциплин еще в средней школе,  систематически слушающим радио и телевизионные переда­чи на политические темы, располагающим современными газета­ми и журналами, это может показаться невероятным, но это было именно так. Тогда я стал рассказывать каждую прочитан­ную страницу по несколько раз до тех пор, пока не мог сде­лать это достаточно гладко. За неделю упорной работы усвоил пятьдесят страниц, но за вторую – раз в восемь больше: учеб­ник был увесистый. Экзамен сдал после этого, кажется Арско­му, без малейшего труда и, как по многим другим дисциплинам, отказавшись от подготовки.

По третьей дисциплине – экономическая политика СССР – были книжки Сарабьяна на все вкусы: тоненькая, нормальная и толстая. Выбрав золотую середину я легко усвоил курс и сда­вал его Куразову. Разногласия вьшли у нас только по одному вопросу: я не знал какой процент берут банки по ссудам, но по своей работе в кооперации оформлял однажды ссуду в сель­хозбанке из полутора процентов. Куразов сказал, что этого быть не может, поскольку банки сами платят Госбанку два про­цента. Я возразил, что факт остается фактом и, видимо, бан­ки дифференцируют взимаемый процент в зависимости от назна­чения ссуды. На этом и договорились.

В этот день утром Куразов экзаменовал два десятка чело­век и все ушли ублаготворенные. Днем в парткоме Куразов по­лучил нахлобучку за либерализм. Вечером экзаменовалось во­семь человек, а сдал я один.

Как много примечательных людей. Большинство из них мы хорошо знали лично, представление о некоторых восполнялось повествованиями наших однокашников. Можно без колебания сказать, что педагогическая среда в которой мы созревали была в целом очень высокого научного полета.

Вместе с тем вы вправе спросить почему я ничего не на­писал о металлургах. Придет время – будут и металлурги: им отведены четвертая, пятая и шестая главы, а это почти две трети всего объёма рукописи.

В заключение настоящей – второй – главы позвольте при­вести любопытную справку. В 1923 году, к 150-летию нашего института, в нем работало  38  профессоров и  66 преподава­телей; всего 104 человека, в том числе три четверти из числа питомцев института (I). Как видите, общее количество педагогов было невелико,  но 36% уже тогда составляла про­фессура.

Это заслуживает внимания.

Метки: , , , , , , , , , , , , , , , , , , , , , , , , , , , , , , , , , , , , , , , , , , , , , , , , , , , , , , , , , , , , , , , , , ,