Глазами студента. В основном о педагогах и немного о другом.
Занятия в институте в 1917 году формально начались 1 сентября. Старых студентов было мало и показывались они в институт лишь изредка. Молодые же являлись довольно регулярно, но почти не занимались учебой.
В чертежной первого курса – громадном проходном зале, расположенном в первом этаже Воронихинского здания – с утра до вечера шли бесконечные разговоры о многообразных событиях бурного семнадцатого года.
Эта чертежная, которой одно время, в знак особого ее значения в жизни института, было присвоено имя Г.В. Плеханова, представляла настоящий студенческий клуб. Всякий студент, приходивший в институт, независимо от основной цели посещения, считая долгом в первую очередь заглянуть в чертежную. Здесь можно было встретить решительно всех, узнать очередные новости, подучить консультацию по любому вопросу. Здесь же происходили все студенческие сходки. Два стола придвигались один к другому, а наверх водружался третий, на импровизированную трибуну взбирался студент, открывавший сходку. Прочие студенты удобно рассаживались вокруг на столах и барьере центрального прохода – ораторствующие и бурнопламенные – поближе, спокойные и молчаливые – подальше.
В 1932 году чертежная была ликвидирована, а зал разгорожен на целый ряд клетушек, которые оккупировала непомерно разросшаяся учебная часть. И каждый раз когда в институт заезжал кто-либо из старых питомцев неизменно повторялась одна и та же сцена. По традиции посетитель прежде всего направлялся в чертежную и не находя ее с горечью восклицал: “Зачем уничтожили нашу чертежную? Ведь здесь прошла вся наша молодая жизнь! Да и не только наша, а полутораста выпусков русских горных инженеров”.
После окончания Великой отечественной войны зал чертежной был восстановлен в первоначальном виде, но прежнее свое значение утерял безвозвратно. В последующем он был вновь поделен, правда, более разумно. Затем, параллельно существующей, была построена еще одна стена – зеркальное отражение воронихинской – сформировавшая нашу нынешнюю “галлерею предков”.
В чертежной первого курса молодой студент проводил целый год, выполняя три технических, топографический и архитектурный чертежи. Благодаря этому всякий новичек с первых же дней автоматически вовлекался в своеобразную жизнь чертежной.
Каждый студент получал для работы отдельный стол и покупал в ларьке студенческой кассы взаимопомощи лист ватмана, который наклеивался служителем на массивную номерную чертежную доску. Выполнять чертежи полагалось в стенах института, а срезать ватман разрезалось лишь после получения заключительной подписи преподавателя.
В те времена было два основных преподавателя технического черчения – горный инженер Николай Александрович Перебаскин (1898) и инженер технолог Дий Прокофьевич Диев. Мне пришлось иметь дело исключительно с последним.
Он не был зол и никому не делал прямого зла. Но два не плохих качества – пунктуальность и педантичность – были отпущены ему природой в столь неумеренной дозе, что у всякого свежего человека при сколько-нибудь длительном общении неизбежно вызывали чувство неприязни. Лично мне он всегда напоминал чеховского человека в футляре с его галошами, зонтиком и вечной боязнью как бы чего не произошло.
Некогда Диев работал на заводе. И бесконечной нудной проповедью азбучных истин до такой степени надоел рабочим, что в 1905 году его вывезли на тачке.
В Институте Диев заведывал канцелярией по студенческим делам.
Студент спрашивает: “Можно оставить у Вас эту бумажку для доклада директору?”
Диев в ужасе воздевает руки “Бумажку!… Боже мой, боже мой! Бумажку!…” И назидательно подняв кверху указательный перст: “Заявление, прошение, ходатайство, отношение – вот что!”.
На самое мелкое дело Дий Прокофьевич затрачивал бесконечное количество времени. Тихо, размерно и монотонно звучала его речь и казалось конца ей не будет и безграничная скука одолевала слушателя. Но канцелярия по студенческим делам была существенным жизненным нервом института и периодические обращения туда были совершенно неизбежны.
И вот, много лет спустя, мне довелось обнаружить в моем личном деле целую кучу записок, фиксировавших все вопросы, с которыми я разновременно обращался в канцелярию и исчерпывающе излагавших ответы. Среди этих справок обращала на себя внимание обстоятельная записка на нескольких страницах, посвященная случаю, происшедшему в 1918 году. Ряд студентов был вызван в Райвоенкомат. Институт должен был на каждого студента представить какие-то материалы, но, вероятно демонстративно, не сделал этого. Тогда военком отобрал у нас справки о том, что мы являемся студентами и пришил их к делу, а на наш протест резонно возразил: “Вашим чиновникам делать нечего – новые напишут”.
Нужно ли говорить, что Диев был уязвлен в своих лучших чувствах. Он охал, ахал, кряхтел и говорил всякие жалкие слова. Директор института, Д.И. Мушкетов (I907), вопреки мнению Диева, распорядился о выдаче нам дубликатов удостоверений. Но Диев решил видимо апеллировать к истории: в результате в ваших личных папках появились упомянутые листы с обстоятельным изложением всех перепетий дела, подробными неоспоримыми доказательствами неправильности действий военкома и, соответственно, незаконности наших требований о выдаче дубликатов.
За стенами института в борьбе миров рождался новый мир. Массовый героизм стал знамением времени. Люди отдавали жизнь за светлое будущее и гибли от темного наследия прошлого – голода, сыпного тифа, страшной разновидности гриппа – испанки. А чинуши возводили в символ веры пустяки, не заслуживающие внимания, как, к сожалению, порой возводят еще и теперь.
Совершенно очевидно, что несмотря на исключительную добросовестность, а может быть именно благодаря ей, коэффициент полезного действия Дия Прокофьевича был весьма невелик. Поэтому впоследствии, когда количество студентов значительно возросло, Диева вынуждены были перевести на другую работу, кажется секретарем Горного факультета, а студенческими делами к общему удовлетворению стали управлять приветливые и деловые Ольга Ивановна Раевская и Зинаида Лаврентьевна Смолянинова, подлинные друзья студентов, которых все мои современники неизменно вспоминают добрым словом.
В первом, так называемом, геометрическом чертеже надлежало изобразить на листе ватмана девять фигур: эллипс, параболу, гиперболу, циклоиду, эпициклоиду, гипоциклоиду, ключ, гайку, винт. В течение вечера Диев принимал двух, предельно трех, студентов, уделяя каждому в среднем по два часа. При этом за одну консультацию Диев успевал рассмотреть одну много две фигуры. Здоровенным циркулем на трехгранной ножке он тщательно от начала до конца проверял все построения монотонно обсуждая каждое из них. Этот циркуль был настоящим бичем чертежников, так как оставлял на листе громадные дыры, чрезвычайно препятствовавшие последующему оформлению в туши. На следующей консультации Диев непременно еще раз столь же тщательно проверял внесенные исправления и только после этого двигался дальше. В результате осуществление относительно простого чертежа нормально занимало один-два месяца, а у многих затягивалось до самого рождества.
Следующие два чертежа заключались в съемке с натуры деталей машин. Мне достались кронштейн и угловой паровой вентиль. Полагалось сначала снять размеры и от руки сделать эскизы, а затем уже приступать к черчению. Здесь циркуль Дий Прокофьевича был гораздо менее опасен, но процедура консультации оставалась прежняя.
Третий чертеж я не успел выполнить в течение зимы и перенес на каникулярное время. Диев обещал принять меня в любой день. Когда эскиз был готов я явился в канцелярию за пять минут до конца занятий, но Диев пришел в священный ужас и указывая на часы замахал руками. Ровно через пять минут он показался в чертежной и обращаясь ко мне сказал необычно громко: “Сейчас лето, занятий нет, поэтому чертеж Ваш смотреть нельзя. Понимаете: “официально – нельзя”. И далее уже шепотом добавил “неофициально можно!”.
После шести консультаций эскиз, а затем и чертеж были готовы. Но с началом занятий мои достижения сразу же были использованы другими студентами, а чертежи углового парового вентиля появились в столь неумеренном количестве, что привели Диева в совершенное смущение.
Консультации Диева были нудными, но тем не менее деятельность его как преподавателя черчения была положительна. Он заставлял уделять достаточное внимание предмету, который многим студентам кажется второстепенным, а на самом деле имеет весьма существенное значение для инженеров. Интересно отметить, что в Горном институте оценка чертежей производилась не единолично, а специальной комиссией под руководством профессора Л.Б. Левенсона (1903), до решения которой чертеж не считался принятым. Подобная процедура также несомненно подчеркивала значимость предмета и повышала ответственность студентов.
Последние два чертежа – топографический и архитектурный – сводились к копировке. Эти чертежи надлежало сдавать преподавателю кафедры геодезии Сергею Ивановичу Ермолаеву (1925) и заведующему кафедрой строительного искусства профессору Георгию Антоновичу Косякову.
При посещении Косякова со мной произошел маленький курьез. Георгий Антонович одним взглядом окинул чертеж и потребовал зачетную книжку. Умудренный опытом длительного общения с Диевым я был твердо убежден, что зачету будет предшествовать длительный разговор, а потому от неожиданности несколько даже растерялся. Косяков, видимо торопившийся, с неудовольствием заметил: “Разве не знаете, что когда идете к профессору зачетная книжка должна быть наготове”.
Первым экзаменом на горно-заводском факультете была обычно сферическая тригонометрия, предмет вообще говоря ненужный металлургам. Однако экзаменатор – профессор Владимир Иванович Бауман (1890), отец русской маркшейдерии, как и многие крупные ученые, был твердо убежден, что без первоклассного знания преподаваемых им дисциплин жить на свете нельзя. Соответственно экзамен по курсу объемом в пять печатных листов превращался в побоище в особенности для всех недостаточно владевших элементарной тригонометрией: Владимир Иванович каждого экзаменующегося непременно спрашивал формулы перехода от сферы к плоскости и при недостаточно четком ответе изгонял беспощадно.
Я сдал сферическую тригонометрию без особого труда и на пятерку, но многим приходилось довольно тяжко.
Владимир Иванович был довольно скуп на отметки. Студент горняк сдает курс маркшейдерии. Отвечает по общему мнению довольно прилично.
“Больше трех баллов поставить не могу. Хотите тройку?”
“Помилуйте, Владимир Иванович, основной предмет!”
Бауман с сердцем проставляет тройку и огрызается: “Работать будете, можете даже профессором маркшейдерии стать. У меня самого была тройка. А сейчас больше не заслуживаете”.
Особенно трепетали перед Бауманом первые, появившиеся в институте, студентки. Одна из экзаменующихся, имевшая привычку всегда и везде умильно улыбаться, вызвала неописуемый гнев Баумана, которому показалось, что студентка кокетничает и строит ему глазки. Другая – прилично знала предмет, но провалилась; второй раз сдавала – результат тот же; в третий раз появилась вооруженная до зубов и получила тройку. Когда она ушла студенты запротестовали: “Несправедливо, Владимир Иванович, она отлично все знает”. “Ничего не знает – огрызнулся суровый экзаменатор – просто шельма навострилась”. Впрочем корни неверия в технические способности женщин уходили в прошлое: до революции женщин не только не принимали в инженерные вузы, но не допускали к работе трамвайными и поездными кондукторами.
Само собой разумеется, что подобного рода загибы не могут быть одобрены. Но весьма высокая и непримиримая требовательность на первом же экзамене имела чрезвычайное значение: юноша, попавший в институт со школьной скамьи, сразу же чувствовал, что без упорной и напряженной работы, без качественного освоения всех в том числе и второстепенных дисциплин, Горный институт не окончишь; и он, немного попотев, качественно осваивал их.
Чрезвычайное воспитательное значение имело и то обстоятельство, что первый же небольшой экзамен нужно было сдавать непременно самому великому Бауману, обычно не передоверявшему этого дела своим ассистентам. Этим самым оттенялась резкая грань между средней и высшей школой, подчеркивалось, что перешедший порог института уже не мальчишка, а взрослый, серьезный и сознательный человек со всеми вытекающими отсюда последствиями.
Дифференциальное исчисление преподавал профессор Андрей Митрофанович Журавский. Читал он тогда тягуче и скучно “под англичанина”. Чтобы не обидеть лектора ходили мы на занятия по очереди по 3-4 человека. Сдача экзамена прошла безболезненно и совершенно изгладилась ныне из моей памяти.
Сложнее обстояло дало с интегральным исчислением, подлежавшим сдаче Николаю Вячеславовичу Липину. Это был молодой и, говорят, талантливый профессор, но неприятный человек, относившийся к студентам презрительно и высокомерно.
Подготовлен я был отлично; знал по учебнику Поссе весь курс и перерешал все упражнения задачника Штрайхмана. Получив задачу я без всякого труда в течение десяти минут решил ее и первым из экзаменовавшихся подал Липину. Николай Вячеславович втиснул монокль в левый глаз. Задача была решена верно. “Вашу зачетную книжку”. Подавая книжку я оказал: “Есть еще другой способ решения подобных задач, но тем я владею лишь с трудом”. “Ах так”- Липин возвратил зачетную книжку и спрятал монокль, “освойте второй способ и тогда приходите снова”. В наказание за откровенность пришлось потерять неделю. А на следующий раз вел себе скромнее и сдал экзамен (и теорию, и практику) без всякого труда и отлично.
Следует заметить, что это было относительной редкостью. Так, вместе со мною экзаменовался будущий доцент ЛГИ и талантливый электрохимик П.П. Порфиров (1926) “покушавшийся” в 13-й раз.
Н.В. Липин не долго продержался в Горном институте. Его манера держаться и разговаривать, его презрительные остроты (“Как Вы допускаете существование двух неравноправных цилиндров в коммунистическом государстве”) – все внушало неприязнь. По требованию студенчества он был отчислен едва ли не его же отцом – знаменитым профессором Вячеславом Николаевичем Липиным (1881), который в те времена был директором института.
Два слова о личной жизни того периода.
В комнате со мной жил студент медик Константин Андреевич Гуткин – впоследствии главный гинеколог Карельской АССР и заведующий кафедрой Петрозаводского университета. Фельдшер со стажем и практикой он решил оторваться от горячо любимых жены и ребенка, чтобы получить высшее образование.
Острый ум, высокая культура и лучшие человеческие качества неразрывно сочетались у Константина Андреевича с потрясающими трудолюбием, работоспособностью и чувством ответственности. Изо дня в день от семи часов утра и до часу ночи он работал почти не разгибая спины. Я не выдерживал такого напряжения: начинал часом позднее и кончал часом ранее и все-таки это составляло шестнадцать часов.
Мы располагались по разные стороны письменного стола – на этом столе я работаю и поныне. Комната наша отапливалась небольшой железной печкой “буржуйкой” от которой под потолком тянулась труба к дымоходу. Утром в оставленном на окне стакане оказывался лед, а потому к работе мы приступали в ватнике и валенках, но ужа через полтора-два часа начинали постепенно разоблачаться, доходя почти до пляжного состояния.
Я считал Константина Андреевича высшим медицинским авторитетом и, пока мы жили вместе, не прибегал к помощи врачей. Но главное не в этом: именно Константину Андреевичу, более чем кому бы то ни было, я обязан неутолимой потребностью к труду в полную меру сил, оставшейся на всю жизнь. Что ни говорите, но такое влияние на студента может оказать только студент.
В последующем мы редко встречались, но я по-прежнему горячо люблю и глубоко уважаю этого замечательного человека – одного из весьма немногих в искренней и нерушимой дружбе которого, дружбе на всю жизнь, совершенно уверен.
В те же годы обрел я и другого друга который незримо – мы никогда на встречались – прошел через всю мои жизнь. С величайшим волнением я читал н перечитывал “Трест Д.Е.”, “Тринадцать трубок”, “Любовь Жанны Ней”, “Жизнь и гибель Николая Курбова”. И, хотя любимый Эренбургом Хулио-Хуренито до меня не дошел, но все остальное, созданное и в двадцатых годах, и позднее, Ильей лохматым – так его называл Ленин – имело на меня огромное влияние, вплоть до испанских повествований, грандиознейших, по-истине исторических, панорам “Бури”, “Падения Парижа” и, особенно, прощального крика души “Люди, годы, жизнь” – подлинной сокровищницы впечатлений, наблюдений, чувств человека и гражданина с острым глазом художника, критическим умом мыслителя, душой поэта. Боец за становление новой жизни, за победу над черными силами человеконенавистничества, за мир во воем мире, рыцарь без страха и упрека – он и его творения будут жить в веках. Он первым из блестящей плеяды молодых советских писателей встретился на моей пути, первым из них и запечатлелся в моем сердце.
К середине двадцатых годов мы уже отдали трепетную дань лавреневскому “Ветру”, серафимовичевскому “Железному потоку”, фурмановскому “Чапаеву”, а несколькими годами позднее познакомились с “Разгромом” Фадеева и “Разломом” Лавренева. В совокупности своей это было не так уж мало. Нo, если нашу действительность мы и по собственным впечатлениям представляли себе более или менее отчетливо, то о жизни за рубежом этого сказать нельзя. В свое время мы знaкомились с нею по учебникам, историческим и географическим описаниям журналам “Природа и люди”, “Вокруг света” и многим другим источникам. Однако теперь мир был уже не Диккенса, Бальзака, Тургенева, Золя, Гауптмана, Келлермана и мы жаждали познать его не вообще, а в аспекте нашего времени, в сопоставлении с нашим бытием, нашими чаяниями и надеждами. Это в форме острого памфлета первым дал Илья Эренбург, а реалистически, хотя и более узко, отобразил Константин Федин в своих “Городах и годах”.
Уместно отметить, что сколько-нибудь систематические сведения биографического характера я почерпнул только из последнего творения Эренбурга – с момента публикации его в журнале “Новый мир”. Какая неповторимая в своей многогранности жизнь, какое потрясающее многообразие жизненных коллизий, перипетий, интересов, встреч, отношений, какой сложный, упорный, полный сомнений, исканий и терзаний путь познания самого себя и своего призвания литератора и трибуна. Нередко статьи и публичные выступления противников Эренбурга содержали обвинения во всех издревне известных и новоизобретенных смертных грехах, в том числе в космополитизме, обвинения того, чья пламенная публицистика во время войны стоила целой армии, а голова была оценена Гитлером в пять раз выше, чем голова великого Энштейна, чей персональный вклад в борьбу за мир не только проникнут самоотверженностью и пламенным патриотизмом, но, по-истине, не имеет себе равных. Читайте “Люди, годы, жизнь” и все встанет не свои места.
Обратите внимание: в девятитомном последнем собрании сочинений Эренбурга (I962-67) нет, обычной в таких случаях, статьи об авторе. Что это – воля писателя или осторожность издательства “Художественная литература?”
В институт и обратно я обычно ходил пешком. По пути, рядом с Исаакиевским собором, частенько заходил в запечатленный Пушкиным дом. Помните:
Тогда на площади Петровой,
Где дом в углу вознесся новый,
Где над возвышенным крыльцом
С подьнятой лапой, как живые,
Стоят два льва сторожевые,
На звере мраморном верхом
Без шляпы, руки сжав крестом,
Сидел недвижный, страшно бледный
Евгений.
***
Сойти не может! Вкруг него
Вода и больше ничего!
И обращен к нему спиною
В неколебимой вышине,
Над возмущенною Невою
Стоит с простертою рукою
Кумир на бронзовом коне.
В этом самом доме, некогда принадлежавшем князьям Лобеновым, а затем царскому военному министерству, помещалась Толмачевская военная академия, где, по окончании гражданской войны, служили два моих товарища – земляка. У них я познакомился с юрисконсультом академии Гильдебрандом – в прошлом довольно известным петербургским адвокатом, человеком исключительно культурным, много видевшим на своем веку, с красивыми убеленным сединой худощавым лицом и проницательными глазами. Держался он скромно, но с достоинством и я с интересом слушал его повествования. Встретились мы позднее и в иной обстановке.
В те времена в Ленинграде получили распространение так называемые литературные суды. В ролях подсудимых и свидетелей выступали крупные артисты, а в качестве судейских работников – квалифицированные юристы. Присяжных заседателей предполагалось избирать, но при этом возникала такая разноголосица, что отведенные им места на сцене занимали в конечном итоге те, кто был поблизости. Я дважды использовал эту ситуацию и даже оказался старшиной присяжных. А на месте председателя суда с надлежащей торжественностью возседал Гильдебранд.
Судебное заседание велось по всем правилам: зачитывалось тщательно подготовленное обвинительное заключение, допрашивались обвиняемый и свидетели. Чрезвычайно оживляло процесс активное участие в допросе присяжных заседателей: вопросы их были неожиданными и вынуждали артистов импровизировать свои показания. А это в свою очередь порождало неподготовленные заранее вопросы сторон – прокурора и защитника. Поскольку же каждый суд повторялся несколько раз и не только в Ленинграде, но и в соседних крупных городах, каждое заседание, при едином общем плане, весьма существенно отличалось своими нюансами.
Суд над Хлестаковым прошел исключительно оживленно и в комедийных тонах. На червой скамье, в том облике в каком он с неизменным успехом исполнял эту роль на сцене Александринки, сидел известный своими остроумием и находчивостью Борис Анатолиевич Горин-Горяйнов, а перед зрителями сменяя один другого проходили гоголевские персонажи. И, хотя на сцене не было гениальных исполнителей ролей городничего и Осипа – Владимира Николаевича Давыдова и Константина Александровича Варламова – знаменитого “дяди Кости”, но, право, постановка была мастерской и занимательной.
Естественно, что суд над Дантесом протекал в совершенно ином, я бы сказал суровом, плане. Не помню деталей, но должен засвидетельствовать, что к последующему совещанию присяжных мы отнеслись со всей серьезностью, а при разграничении индивидуальной вины Дантеса и вины царя и света, страсти разгорелись до последнего перед дракой предела.
Мне – старшине – с великим трудом удалось утихомирить неиствовавших присяжных. И, хотя совещание наше продолжалось более часа, зал попрежнему был полон, стоя, в глубокой тишине, выслушал приговор. Несколько секунд молчания и бурные рукоплескания. При очередной встрече Гильдебранд с гордостью показал мне экспромт, написанный кем-то из корифеев сцены – участников этих судов.
Тих и скромен, аккуратен,
Гильдебранд наш председатель,
Да хранит его создатель!
Само собой разумеется, что литературные суды были только эпизодом и я вспоминаю о них лишь потому, что вскоре они отмерли. А вот посещение небольшой, нo дружеской, компанией театров – было обычным. И я с грустью думаю, что верхотура тех дней чаще видела нас радостными и счастливыми, чем лучшие места партера в зрелом возрасте.
Помимо местных театров, я видел спектакли всех четырех студий МХАТ’а, приезжавших на гастроли. Такие шедевры как Сверчок на печи, Принцесса Турандот, Двенадцатая ночь, Потоп, Чудо святого Антония, гибель Надежды – не забываются. Видел и большую часть постановок Большого драматического театра, функционировавшего первоначально в большом зале консерватории. Кстати именно здесь я однажды встретил одного из организаторов этого театра Александра Александровича Блока – он показался мне бледным, грустным и, как будто, чем-то недовольным.
Но главное не это. Я почему-то представлял себе Блока с ниспадающими на плечи вьющимися волосами и пышным бантом, окаймляющим шею. А он оказался крайне просто одетым и внешне совсем обыденным.
Монахов, Максимов, Юрьев – три корифея не одних подмостках. Дон Карлос, Разбойники, Рваный плащ, Отелло, Разрушитель Иерусалима, Царь Эдип – это ли не репертуар!
Пьесы шли, видимо, без купюр и театральное действо заканчивалось порою далеко за полночь. Бывало устанешь смертельно, а уйти – не хватает душевных сил.
Помню как по записке Ромма смотрел два дня подряд “Разрушители Иерусалима” с Юрьевым и Монаховым в главной роли императора. Да, с Монаховым! На Невском можно было видеть афиши с крупно напечатанными наименованиями пьес и ведущего исполнителя. При чтении издали получалось: Дурак – Надеждин, Нахал – Монахов, Малая бабенка – Грановская. Так вот этот самый Николай Федорович Монахов, эстрадный куплетист, подвизавшийся затем в оперетте и комедии – в драматической роли! И везде одинаково великолепен, будь-то опереточный персонаж, Труфальдино, император Тит, Франц Моор, Азеф или Годун.
Максимов страстный высокотемпераментный актер героических ролей. Юрьев – непревзойденный Арбенин в также непревзойденной постановке Александринки с Ведринской в роли Нины, превосходный Дон Карлос, Чацкий, Несчастливцев, блистательный Фердинанд и Отелло. Но и он герой до мозга костей. А Монахов где угодно на своем месте, пожалуй, как некогда Владимир Николаевич Давыдов.
В сороковых годах при очередной поездке, судьба свела меня с молодыми актерами, направлявшимися в Монголию: “Здесь мы на выходных ролях, а там – широкая дорога”. И вот что поведал мне один из них.
Во время войны я работал в Ленинградском пушкинском театре, эвакуированном в Новосибирск. Шел Отелло с Юрьевым в заглавной роли. В последнем акте он разрывает одежды и падает, а я, стоя между кулисами, должен был подхватить его, но зазевался и Юрьев во весь свой рост грохнулся на пол. Дали занавес. Аплодисменты, как говорят, переходящие в овации. Поднялся, смахнул пыль, вышел на авансцену – и так несколько раз. А я стою ни жив, ни мертв – сейчас выгонят и поделом, даже жаловаться не пойду. Зовут к Юрьеву. Вхожу, вижу в бешенстве, но сдерживается. “Ты что подлец делаешь? Издеваешься надо мной? Так я научу тебя раз на всю жизнь! ” И тут меня осенило: “Юрий Михайлович! Виноват и нет мне прощенья! Но сегодня вы играли как никогда… Засмотрелся и забыл про все на свете!” Юрьев помолчал пристально глядя на меня. “Хорошо, говоришь играл?” “Непревзойденно!” “Ну счастлив твой бог – иди, да впредь не зевай – второй раз не помилую”. Тем и кончилось.
О театре я мог бы говорить до бесконечности, но пора и честь знать. Спустимся же с небес на грешную землю.
Следующий цикл подлежащих сдаче дисциплин состоял из пяти предметов: аналитическая геометрия – две части и теоретическая механика – статика, кинетика и динамика. Всего 5 зачетов по практическим занятиям и 5 экзаменов.
Вся кафедра была представлена одним профессором Михаилом Ивановичем Акимовым.
Михаил Иванович был широко известен как гроза всех поступающих в Горный Институт. Обычно на каждую вакансию подавалось от 20 до 50 заявлений и Акимов, экзаменовавший по математике, в наибольшей мере влиял на отбор лучших 2-5%.
Однажды – лет пятнадцать тому назад – профессор Сергей Ефимович Андреев (1918), выступая в день открытых дверей перед выпускниками школы, рассказал, как он поступал в институт: заявлений 1800, вакансий 60, значит каждый должен обогнать 29 человек. В своем выступлении я внес правку: обогнать нужно не 29, а 1740 человек.
В те времена в Петрограде работали курсы известного инженерa Шмулевича по подготовке к поступлению в высшие учебные заведения. Шмулевич был автором задачников по всем разделам математики средней школы, содержащих бесконечное количество разнообразных казуистических вопросов, предлагаемых на испытаниях. В старших классах реального училища мы яростно соревновались в решении примеров на “Шмули”. Шмулевич блестяще знал особенности экзаменаторов всех учебных заведений. Во время приемных испытаний его сотрудники безотлучно дежурили во всех институтах у выхода из аудиторий где происходили экзамены и детально спрашивали каждого абитуриента о заданных вопросах, вылавливая новинки текущего года. Благодаря такой постановке дела Шмулевич брался подготовлять с гарантией поступления в любой заранее избранный институт – разумеется за сильно повышенную плату; зато провалившийся не платил ни одной копейки.
Экзаменам в Горном Институте Шмулевич посвятил специальную книгу, значительную часть которой уделил “зверствам” Акимова. Впоследствии я как-то спросил Михаила Ивановича о причинах его вражды со Шмулевичем. “Я требовал подлинного знания и понимания предмета, а Шмулевич только натаскивал своих питомцев; отсеивая по этому принципу я автоматически изгонял учеников Шмулевича” – ответил Михаил Иванович.
Допуская, что некоторое влияние личной вражды имело место, я все же думаю, что объяснение Михаила Ивановича в основном верно. Благодаря высокой плате к Шмулевичу поступали лишь лица, имевшие соответствующие материальные возможности, но не обладавшие необходимыми знаниями и, соответственно, не надеявшиеся справиться собственными силами. Капитально восполнить в течение трех месяцев пробелы многолетних нерадивых занятий в средней школе конечно на представлялось возможным. Но натаскивание и индивидуальная обработка “под данного экзаменатора” были действительно организованы замечательно и корректировались по данным последней “агентурной сводки” буквально на ходу особенно в часы, непосредственно предшествовавшие экзамену.
Замечу попутно, что сдача вступительных экзаменов по другим предметам также представляла значительные трудности и часто напоминала скачки с препятствиями.
Так, например, на экзамене по физике абитуриента подвели к графику с водой, стоящему на окне и спросили, почему сторона, обращенная к солнцу, холоднее чем сторона в комнату. Сбитый с толку юноша, которому терять было уже нечего, нес ахинею о лучепреломлении, инфракрасных и ультрафиолетовых лучах и т.д. А оказывалось, что графин только что повернули на 180°.
Случалось, однако, что находчивый абитуриент не терялся и отвечал смело и удачно.
“Можно ли в микроскоп посмотреть на лупу?
“Можно”.
“А как? “
“Очень просто. Повернуть микроскоп объектом к луне и посмотреть”.
“А что увидите? “
“Ничего”.
“Так зачем же смотреть?”
“Вы спросили – можно ли посмотреть. Безусловно можно – дуракам закон не писан.
“С удовольствием ставлю Вам пять баллов”.
Я убежден, что Михаил Иванович Акимов не прибегал к подобного рода “фокусным” вопросам. Но, естественно, количество провалившихся по основному предмету – математике всегда было больше чем по прочим дисциплинам и, вероятно, именно это делало Акимова фигурой особо одиозной.
Сдача аналитической геометрии и теоретической механики была серьезным испытанием.
На зачете полагалось решить задачу. Как известно, процесс этот слагается из двух составляющих: знания как решать и уменья использовать эти знания. В последующие времена многие преподаватели считали существенно необходимым только первое: как решать экзаменующийся знает, ошибка в расчетах, это несущественно. Михаил Иванович никогда не вставал на этот порочный путь; прежде всего он проверял по своей записной книжке конечный результат и, лишь при его правильности, знакомился с ходом решения. Нет сомнения, что это совершенно оправдано и с педагогической, и с инженерной точки зрения: инженер обязан давать не только ответ, но ответ верный, пригодный для практического использования.
Теоретическую часть курса Акимов спрашивал весьма детально, требуя безукоризненного знания предмета и четких формулировок. Возможность случайной сдачи была совершенно исключена; требования же были хотя и весьма высокими, но совершенно одинаковыми для всех.
Количество проваливающихся оказывалось весьма значительным, а многие вообще откладывали сдачу на неопределенный срок. Одно время накопилось несколько сотен человек, имевших задолженность по предметам Акимова, – вследствие чего учебная часть объявила, что всякий провалившийся будет допускаться к пересдаче не ранее чем через полгода. Для записи на экзамен нужно было с вечера занимать очередь и всю ночь дежурить у костра на берегу Невы в ожидании открытия института. Один раз такое удовольствие выпало и на мою долю. Общее возмущение было чрезвычайно велико. Объявили регистрацию лиц, готовых к сдаче; записались решительно все, имевшие задолженность. Но Михаил Иванович гениально вышел из положения – он назначил день экзамена, оповестив, что не уйдет из института пока не пропустит решительно всех желающих и по всем преподаваемым им дисциплинам. Фактически, как и следовало ожидать, явилось человек тридцать, а остальные попали в крайне неловкое положение.
Я сдал Михаилу Ивановичу 5 зачетов и 5 экзаменов – все с первого раза и без малейших затруднений, хотя лекции и практические занятия посещал только по аналитической геометрии и курсу динамики. Такими результатами я обязан только хорошему знанию математики и элементарно добросовестной подготовке по каждому предмету. Именно этот большой личный опыт более всего убедил меня, что “зверства* Акимова – миф, сочиненный лодырями в свое оправдание.
Впоследствии, когда возникла теория о том, что качество педагога обратно пропорционально количеству проваливающихся на экзамене, Михаил Иванович резко снизил требования. Но, видимо, это стоило ему больших усилий и он стал постепенно отходить от работы в Горном Институте.
Михаил Иванович был нелюдим. Он жил на окраине Ленинграда в небольшом домике на Крестовском острове в окружении книг и много работал.
В тяжелые годины войны, когда коллектив научных работников института был эвакуирован, Михаил Иванович не пожелал разлучаться со своими немыми друзьями и пережил всю Ленинградскую эпопею. Скончался он внезапно в апреле 1946 года от удара.
Преемником Акимова оказался Николай Петрович Неронов. Ни в качестве студента, ни в последующем я не имел с ним деловых отношений, но могу с полным сознанием ответственности констатировать: люди, для которых анекдоты нужно сопровождать ремарками, не выдумают не только пресловутого пороха, но и вообще ничего путного.
Оказавшись в институтской столовой рядом с Николаем Петровичем, я вспомнил Сашу Черного: “Что бы мне сказать такое? Ну-ка опыт выручай”… И задал первый подвернувшийся вопрос. “Как вы проводите воскресенья?” “На своей даче”. “Отдыхаете?” Сосед мой мгновенно пришел в совершенную ярость. “Отдыхаю? Нет! Я проклинаю этот день! Я каторжник! Работаю свыше сил! Кормлю пса! Нижние венцы дома начали подгнивать – ищу бревна и рабочих!” Он задыхался от гнева. Не имея под рукой валерьяновых капель я успокоительно сказал: “Но если венцы только еще начали подгнивать, стоит ли так беспокоиться? Простоят еще полвека… ” “Конечно простоят – раздраженно отозвался мой собеседник. Но разве я могу допустить, чтобы моя собственность обесценивалась!” Я не выдавил из себя новых слов утешения и с грустью подумал: Что это? Скупость от глупости, глупость от скудости или гармония того и другого. Впрочем было бы несправедливым считать оба вышеназванных качества – особенно первое – монопольным достоянием одного профессора Неронова…
Неронов предупреждал; я шуток не понимаю и прошу со мной не шутить. Мог ли такой человек быть учителем и, в особенности, воспитателем нашей молодежи? Безусловно нет. И, по моему, каждого претендующего на педагогическую работу, надлежит, помимо прочего, подвергать обязательному испытанию “на юмор”. А если некоторые персонажи, например, Неронов, Лакоза и другие обиженные судьбой, не найдут себе пристанища в педагогической среде – студенчество от этого только выиграет. Кстати, Герман метко прозвал Лакозу “испанский гранд Ля Коза”, студенты же присвоили его фамилию игре, ранее именовавшейся балдой. “Как играете?” “В Лакозу”. А ведь доверено было Николаю Прокофьевичу преподавание такой ответственейшей дисциплины, как горные машины.
С гораздо большими треволнениями я сдавал последующие предметы – сопротивление материалов и статику сооружений. Эти курсы читал известный профессор Сергей Иванович Дружинин, а практические занятия и основная часть экзаменов были передоверены профессору Василию Васильевичу Чернявскому.
Трамвай, идущий по Невскому, пересекает Морскую. Один из пассажиров указывая на угловое здание – ныне вокзал Аэрофлота – с восхищением говорит: “Какая замечательная архитектура! Вы знаете, это точное воспроизведение венецианского дворца дожей”. Другой пассажир отзывается: “Не нахожу этого; быть может отдельные мотивы и навеяны дворцом дожей, но не более. Архитектура здания безусловно оригинальна”. “Он спорит, он не находит, он утверждает – возмущается первый. Он, видимо, не знает кто я такой. Я профессор Чернявский!”. “Очень приятно познакомиться. Академик Бенуа”.
Об этом эпизоде рассказал мне академик А.Н. Герман (1903). Вот вам Василий Васильевич весь как на ладони. Ассистент С.И. Дружинина, а после его смерти заведующий кафедрой сопротивления материалов; высокомерный с маленькими людьми, но предупредительный к каждому от кого можно ждать отпор, заискивающий перед “равными” (на всякий случай) и подхалимствующий перед любым начальством.
Он регулярно писал саморекламные заметки в институтскую многотиражку и считался активистом. Он неизменно брал на себя ряд пустяковых соцобязательств и, умело демонстрируя их стопроцентное выполнение, значился передовиком. Он аккуратно посещал семинар по диамату доцента Т.С. Дубравы (1935) и столь же усердно выполнял свои добровольные обязанности регента церковного хора в Киевском подворье. Попав в Пятигорске к немцам, Чернявский поступил к ним переводчиком, а при победоносном возвращении Советской армии в числе немногих отщепенцев добровольно подался на запад. Осел он (и даже устроился на педагогическую работу!) в Киеве, но показаться в нашем институте уже не смел – на это ума все-таки хватило.
Профессиональный педагог (по прозванию “балочка, заделанная одним концом”) Чернявский не оставил после себя никакого следа в науке.
Свою учебную работу Чернявский строил по принципу выдвижения любимчиков. Чтобы попасть в таковые нужно было с восторгом на лице слушать объяснения, угодливо смеяться плоским остротам или, наконец, ласково гладить профессорских мосек, восхищаясь их высокому уму и добродетели.
К чести студентов следует заметить, что лишь весьма немногие стремились добиться милостей Чернявского. Большинство предпочитало держаться в рамках только-только приличных взаимоотношений, не становясь на многообещающий, но унизительный и недостойный путь подхалимажа.
На мою долю выпала неприятность испытать на себе особую немилость Василия Васильевича. Нe знаю что было подлинной причиной, но повод к тому был поистине пустяковый. Чернявский не пришел своевременно на лекцию. Заведующий факультетской канцелярией Иван Валерианович Бальди попросил меня сообщить товарищам, что лекция отменяется. Вскоре, однако, Чернявский все таки появился. Узнав, что студенты разошлись по моей информации он немедленно же разыскал меня в чертежной и набросился с неистовым криком: “Это безобразие! Я Вас выкину вон из института!” Резонный ответ, что я лишь случайный исполнитель указания администрации, привел Чернявского в окончательное бешенство. Он размахивал кулаками и выкрикивал угрозы по моему адресу. Окружающие с любопытством ждали развязки. Я вежливо, но решительно попросил Чернявского оставить меня в покое, затем вынул из портфеля книгу и уселся читать. Побесновавшись еще несколько минут Чернявский наконец ушел.
Последствия этой истории я впервые почувствовал на экзамене по первой части сопротивления материалов. По записи я был третьим, а так как экзамен велся в аудитории с пятью досками, то должен был попасть в первую партию отвечающих. Однако вышло не так. Чернявский сначала умышленно пропустил мою фамилию, но зато вызвал, когда первая пятерка заканчивала подготовку к ответу.
“Вы, Грейвер, будете вместе со мной экзаменовать Ваших товарищей и поправлять все ошибки”.
Вообще говоря подобная перспектива не была страшна; я одинаково прилично знал весь курс без каких-либо пробелов. Но противопоставление меня моим товарищам сулило неприятности – каждый неудачный дебютант несомненно считал бы меня основным виновником своих бед. С другой стороны система экзамена в те времена ничем не была регламентирована и экзаменатор имел право спрашивать как ему заблагорассудится. Оставалось положиться на собственную выдержху и испить чашу до конца.
Первым отвечал студент К. – автор юмористических книженок, прекрасный эстрадный исполнитель салонных танцев, не особенно обременявший себя глубоким изучением наук. Одним взглядом окинув доску и убедившись, что К. написал порядочную чушь, я повернулся спиной и с равнодушным видом стал смотреть в окно. К. отвечал. Наблюдавший за мной Чернявский сочувственно покачивал головой и посмеивался в бороду. Когда К. закончил Чернявский обратился ко мне.
“Что Вы скажете… коллега?”
“В общем все верно” раздельно ответил я. Борода Чернявского взлетела вверх. Сделав маленькую паузу я продолжал: “… Если не считать пары небольших описок” и спокойно внес необходимые поправки, в корне изменявшие выводы.
Такая же процедура с небольшими вариациями повторилась и далее. Между тем к изумлению и явному неудовольствию Чернявского я ни разу не затруднился ответом.
Когда первый тур экзамена был окончен и студенты уселись на места в перерыве между лекциями зашел профессор Дружинин. Он вызвал студента Бориса Лисочкина и пожимая ему руку сказал: “Василий Васильевич Вac так блестяще аттестовал, что я считаю излишним экзаменовать. С особым удовольствием ставлю Вам пять баллов. Вы какое среднее учебное заведение окончили?” – Вопрос о среднем учебном заведении был излюбленным у Сергея Ивановича, но задавался только особо отличившимся студентам и служил высшей похвалой.
Чернявский и Б.Ф. Лисочкин (1928) сияли. А я как идиот стоял один по середине аудитории и не зная что делать – улыбался за кампанию. Дружинин недоумевающе смотрел на меня, видимо не понимая почему я торчу у экзаменаторского столика. Почувствовав неловкость положения Чернявский нерешительно пробормотал, указывав на меня большим пальцем: “Вот Грейвер тоже отлично знает”… Машинально я сунул руку в карман где лежала зачетная книжка. Но… раздался звонок, Дружинин ушел на лекцию, а Чернявский добавил: “Впрочем я пожалуй Вас еще поспрашиваю”.
Снова к доскам была вызвана пятерка студентов, снова повторился весь цикл операций и я опять таки никаких конфузов для меня не последовало; более того, я как будто стал даже входить во вкус своей экзаменаторской деятельности, говорил кратко, резко, уверенно к несомненному удовольствию всей аудитории, внимательно наблюдавшей за поединком.
Наконец Чернявский потребовал мою зачетную книжку. Он поставил пять баллов, размашисто вывел “В. Ч.”… и задумался. “Не могу! Как хотите не могу! Кажется Вы мне на практических занятиях однажды на что-то не ответили”… И тяжело вздохнув добавил: “Поставлю минус”. Пририсовав жирный минус, закончив подпись, Чернявский поднял голову. На него были устремлены взоры трех десятков вежливо, но иронически улыбавшихся студентов. Чернявский вспыхнул и отвернулся.
Следующая приятная встреча произошла на экзамене по второй части сопротивления материалов. Занятий по этому предмету я не посещал, но самостоятельно перерешал все задачи, задававшиеся в течение последних лет, а также ряд других гораздо более сложных. Помогая ряду товарищей в разрешении затрудняющих их вопросов я еще более усовершенствовался и вполне овладел предметом.
На экзамене перед Чернявским всегда лежала стопка карточек с задачами и каждому студенту давался очередной листок. Однако, для меня опять было сделано исключение: из бокового кармана Чернявский извлек специально заготовленную карточку “особого назначения” и протянул мне с елейными словами: “Решите эту маленькую задачку и благо Вам будет”.
Я прочитал “маленькую задачку” и почувствовал, что волосы на моей голове пришли в некоторое движение. Было очевидно, что на сей раз Василий Васильевич желает играть наверняка. Но и я в свою очередь твердо решил не сдаваться.
Усилием воли, сосредоточив все внимание на задаче, я начал методически шаг за шагом обсуждать и сопоставлять известные мне пути решения. Увы! в данном случае все они были неприменимы. Но в процессе работы мне показалось возможным реализовать новый оригинальный прием – не излагавшийся в курсе. Попытка была успешна. Довольно быстро преодолев технические трудности, я подошел к финишу.
Покончив с задачей я решил избавить себя от дальнейших скачек с препятствиями и пустился на дипломатическую хитрость. Было известно, что помимо Чернявского должен экзаменовать также Дружинин. Поэтому я продолжал сидеть с хмурым видом над уже решенной задачей, давая поглядывавшему на меня Чернявскому полную иллюзию торжества.
Вскоре появился Дружинин. Желающих отвечать не было. Сергей Иванович отправился гулять между столами, наблюдая за работой студентов. Когда он проходил мимо меня, я поднялся и подал тетрадь. Прочитав заданное Сергей Иванович изумился.
“Неужели решили? “
“Тетрадь перед Вами, судите сами”.
Сергей Иванович внимательно прочитал довольно длинное решение и задал несколько вопросов, на которые я бойко ответил.
“Очень хорошо”.
“Можно просить Вас дать задание по теории”, попросил я не давая Сергею Ивановичу отойти.
“Пожалуйста. Внецентренное сжатие; ядро сечения”.
В течение четверти часа задание было выполнено. Чернявский нервно теребил бороду и пожирал меня глазами. Как только я перестал писать Чернявский подлетел ко мне и делая широкий театральный жест правой рукой в сторону Дружинина воскликнул:
“Пожалуйте к Сергею Ивановичу”.
Мне только это и нужно было. Настал мой черед отвечать какое среднее учебное заведение я окончил. В течение ближайших трех недель я вполне успешно сдал Сергею Ивановичу проекты заводской трубы и фермы и затем вновь предстал перед изумленным Чернявским на экзамене по статике сооружений. Курс этот я также не слушал. У Дружинина по всем излагаемым им предметам были превосходные учебники, не представлявшие затруднений для самостоятельного усвоения и полностью избавлявшие от необходимости тратить время на посещение трафаретных лекций.
И на сей раз испытание опять было с сильным пристрастием, но закончилось также благополучно.
Так я окончательно миновал В.В. Чернявского.
Прошел десяток лет. В качества члена бюро секции научных работников, я принимал участие в оценке работы Чернявского. Положение на кафедре было самое безстрадное. Но… поговорили, вынесли решения, заострили вопрос перед дирекцией и снова осталось все по прежнему, как было.
Прошло еще пять лет. Чернявский взялся читать лучшей группе студентов металлургов курс строительного дела. Предмета этого Чернявский как следует не знал; аудитория была недовольна и не скрывала своих чувств от лектора. Последовавший полный придирок экзамен ярко воскресил в моей памяти эпизоды, описанные выше. Чернявский постарел, но ничему не научился. И опять таки турнир закончился победой студентов (знаменитая 95-ая группа), хотя на сей раз несколько троек все же было “влеплено” наиболее талантливым юношам – в отместку.
Итак самодур и бесталанный педагог держался во главе большой кафедры многие годы. И только чрезвычайные события военного времени избавили институт от Чернявского. Но до сих пор в институте жива память о Сергее Ивановиче Дружинине – прекрасном педагоге и несомненном знатоке дела.
Экзамен по начертательной геометрии не представлял тогда скачек с препятствиями. Дисциплину эту вел профессор Ананов – толстяк среднего роста, благодушный, приветливый и по южному бурнопламенный. Ходил он враскачку, забавно переваливаясь с ноги на ногу, блистательно чертил на доске цветными мелками и обожал яркую раскраску эпюр.
Как показал студенческий опыт, учебника Тиме было вполне достаточно для успешной сдачи экзамена. Поэтому лекции по начертательной геометрии мало кто посещал, но, жаждующие сдать эту дисциплину, слушали одну очередную лекцию, а после нее – экзаменовались. Такой порядок не отягощал студентов и, видимо, удовлетворял экзаменатора.
Моя эпюра – насколько помню, шар проткнутый пирамидой, раскрашенная под райскую птицу, – потрафила мэтру. Но, полагая что “начерталка” будет полезна при прохождении последующих дисциплин, я решил углубленно изучить этот курс и отложил сдачу его на неделю. Как увидите, это решение не было Соломоновым.
В тот роковой день я оказался в аудитории единственный студентом. Ананов взялся было за мел, но мне показалось неделикатным утруждать педагога чтением ненужной лекции и, приличествующими случаю словесами, я намекнул на это. Ананов вспыхнул. “Значит лекция не нужна? Так, так… Ну что же: будем экзаменовать”. Полученная задача с поворотом координатных плоскостей у Тиме не излагалась. Я пораскинул было мозгамн, но понял, что быстро решить ее собственными силами – не могу, о чем и заявил. Между тем подошел пяток студентов. Ананов оживился и с подъемом прочитал очередную лекцию. Он был великолепен. Начался экзамен. Ананов роздал обычные задания не выходившие за рамки учебника, но некоторые мои коллеги и их решить затруднились. “Что нынче за день такой – бушевал Ананов. Никто ничего не знает!” И, подойдя ко мне, в упор: “А вы такие задания выполнить можете?” “Безусловно”. “Утверждаю, что не можете!” “А вы проверьте.” Ананов набросал на доске одно из трафаретных заданий. Я без раздумья молниеносно произвел необходимые манипуляции. Ананов начертил второе – результат тот же. Блиц-турнир продолжался минут пятнадцать – учебник я знал безукоризненно. “Да вы же блестяще подготовлены! – радостно воскликнул мой партнер. Давайте вашу зачетную книжку!”
Так в один и тот же день я оказался совершенным невеждой и знатоком одной и той же дисциплины.
Впоследствии, работая в металлургической лабораторий, я предоставил Ананову в нашем коридоре шкаф. Появляясь у нас с чертежами под обоими руками он походил на старинную фигуру “ферт”, получившую наименование по форме буквы “ф”. И каждый раз уже издалека громогласно приветствовал меня одними и теми же словами: “Здравствуйте, здравствуйте! Ваш угловой жилец!” И я тоже неизменно отвечал ему радушной улыбкой.
Курс основы машиностроения читал профессор Л.Б. Левенсон (1903) – автор целого ряда крупных трудов. Лев Борисович излагал свой курс с предельной четкостью и ясностью, давая студенту комплекс действительно необходимых практических знаний. Красной нитью через весь его курс была проведена, казалось бы очевидная, но часто игнорируемая мысль: не осложняйте без надобности.
На все обычные случаи жизни у Левенсона были определенные раз на всегда заведенные порядки.
Поскольку общий курс машиностроения по духу своему мог быть стабилен, Левенсон ежегодно читал его без всяких изменений, чеканными фразами, и, для строгого соблюдения ритма, полностью, только сокращая начертание слов, писал все на доске. В результате ежегодно к звонку он заканчивал идентичные лекции почти точно на одном и том же месте – мы проверили это, сравнив студенческие записи за несколько лет.
Он поправлял чертежи простым карандашем, но пометки в студенческих конспектах делал непременно чернильным.
Просматривая студенческие чертежи по неизменному строго разработанному плану он, контролируя, видимо, самого себя, повторял в одних и тех же местах одни и те же трафаретные фразы: “От центра до центра, от оси до оси, от оси до обработанной поверхности”, “все верно, размеры верно, диаметр верно, переходим к втулке” (буква е звучала в его речи, как Э).
Он задавал на экзаменах три десятка одних и тех же, четко сформулированных, вопросов, охватывавших впрочем весь курс, причем каждому студенту полагалось одна задача и десять вопросов, среди которых обязательно теорема Виллиса. Должен сказать, что такая система экзаменов полностью исключает возможность случайностей в оценке знаний.
Даже в личных делах у Левенсона на все были свои правила. Так в конце года Лев Борисович неизменно приглашал своих ближайших учеников – студентов механиков – к себе на обед. К столу подавалась водка. Хозяин провозглашал тост за гостей. Гости провозглашали тост за хозяина. После этого Левенсон говорил: “А теперь прошу Вас кушать. Желающие могут продолжать пить, хотя, как известно, больше двух рюмок пьют только извозчики”. Студенты принимали индиферентный вид, исподтишка поглядывали на вино, но оставляли его нетронутым.
Чтобы не создать ложного представления необходимо подчеркнуть, что строго трафаретный подход Лев Борисович проповедывал лишь в пределах обычных студенческих заданий.
“Сначала научитесь, потом будете изобретать”. Работая в Механобре он руководил крупнейшим сектором, оригинально, успешно и совсем не трафаретно разрешавший проблему создания отечественной обогатительной аппаратуры.
Много времени Лев Борисович уделял своим ученикам – механикам, принимал живейшее участие в их устройстве на работу по окончании института и поддерживал с питомцами тесную связь путем личного общения и переписки. Благодаря хорошей подготовке, большинство выпущенных Левенсоном инженеров быстро выдвигалось и занимало видные места в проектных организациях и на предприятиях нашей промышленности.
С многими из них я общался и в институте, и в жизни. Учителя своего они вспоминали с легким оттенком иронии (таков, видимо, общий удел всех учителей), но всегда с любовью и глубочайшим уважением.
По учебному плану полагалось сначала сдать экзамен по машиностроению, а затем выполнить пять курсовых проектов – кинематический, клин, зубчатую передачу, домкрат и лебедку. Левенсон не настаивал на обязательном посещении лекций, но требовал непременного предъявления записок. Внимательно следил, чтобы в них не было никаких пробелов и в конце каждой главы ставил свои инициалы (чернильным карандашем), чтобы исключить возможность повторного предъявления одних и тех же мемуаров. Если записки были в порядке студент получал льготу – право проектировать без сдачи экзамена; затем следовала защита проектов и наконец экзамен.
Я сначала начал было посещать лекции Левенсона, но, по близорукости, не мог следить за его чертежами, а без этого слушание делалось бесцельным. Не менее бесцельным мне представлялся трафаретный путь дословной переписки чужих записок. Поэтому в отличие абсолютно от всех я решил готовиться к экзамену и в соответствие с учебным планом сдавать машиностроение до проектирования.
Левенсон встретил меня не особенно дружелюбно. С одной стороны он, конечно, не привык, что бы студенты позволяли себе нарушать установленный им твердый порядок; с другой – вероятно, полагал, что предмет вообще может быть усвоен лишь в процессе проектирования, а попытки подобные моей неизбежно осуждены на неудачу.
“Ваши записки? “
“Не имею”.
“Вы посещали мои лекции?”
“Нет”.
“Что же Вы хотите, батинька?”
“Экзаменоваться”.
“Напрасно, батинька. Я не имею права Вам отказать, но пеняйте на себя”.
Несмотря на некоторую предвзятость Лев Борисович дал мне совершенно такое же задание как всем и я без всякого напряжения выполнил его, хотя, как и все, потратил два часа и исписал целую тетрадь.
“Помните, батинька, что я Вас предупреждал” сказал Левенсон, открывая мою тетрадь.
“Так… так … так… верно … правильно… куда будет направлена сила трения? Совершенно верно…”
Чем дальше, тем больше Лев Борисович был удовлетворен. Во всей тетради не оказалось ни одной погрешности. Окончился экзамен благодарностью, пятью баллами и разрешением немедленно, вне очереди получить место в кабинете для проектирования.
Кабинет для проектирования (так называемая “чертежка Левенсона”) представлял собой громадную комнату на третьем этаже Воронихинского здания, примерно с 60 столами, разделенными на группы из расчета обслуживания каждой одним преподавателем в один вечер. Каждый преподаватель поочередно консультировал в различных группах. Таким образом студентам приходилось иметь дело со всеми преподавателями, а Лев Борисович неизменно консультировавший наравне со своими ассистентами, также имел возможность лично знакомиться с работой всех студентов. При строгой унифицированности требований такая система вполне себя оправдывала и не влекла затруднений ни для преподавателей, ни для студентов.
Следует заметить, что здесь я опять имел “удовольствие” встретиться с Чернявским, временно приглашенным Левенсоном ввиду большого наплыва студентов. Чернявский попробовал было снова начать со мною разговор в прежнем стиле, но вопли его долетели до слуха Левенсона, который немедленно и в исключительно резкой форме поставил Чернявского на место.
Благодаря хорошей теоретической подготовке я совершенно неожиданно поставил своеобразный рекорд продолжительности проектирования, выполнив все проекты в течение 19 дней проектирования вместо обычных полутора месяцев и существовавшего до того времени минимального срока в один месяц. Лев Борисович был чрезвычайно доволен. Недавно доцент ЛГИ А.К. Корольков (1927) проектировавший одновременно со мной, с укоризной напомнил, как Левенсон ставил меня в пример.
Но вершины славы достиг, когда Левенсон, подписывая мой последний проект громогласно заявил: “Я, батинька, теперь думаю не заставить ли всех идти вашим путем – сначала сдавать курс, а затем проектировать”. Впрочем Лев Борисович все же не изменил своей системы; возможно, что он учитывал при этом неизбежное уменьшение посещаемости лекций.
Лев Борисович был крупным педагогом и не менее крупным практическим деятелем.
Впоследствии, по рекомендации начальства, Левенсон перешел на работу в Московский Горный Институт. Но система преподавания Левенсона в ЛГИ в значительной степени сохранилась до сих пор и это следует поставить в заслугу его преемникам.
Прошло свыше сорока лет. Как и многих других Льва Борисовича уже нет в живых. Но светлый образ этого невысокого среднеупитанного, коротко остриженного человека с высокоразвитым чувством долга, умевшего дорожить временем, но не жалеть его когда было нужно, безукоризненно справедливого и неизменно благожелательного, не стеснявшегося громко высказывать свое мнение – запечатлен в моей памяти.
Значительное место в формировании инженера играл курс горнозаводской механики, как бы завершавший комплекс дисциплин механико математического цикла. Курс этот читал профессор, впоследствии академик, Александр Петрович Герман (I903), читал своеобразно и внешне необычно: ходил вдоль аудитории разговаривая сам с собой глядя прямо вперед, никого не замечая, но жестикулируя так, как будто пронзал рапирой невидимого противника.
Александр Петрович имел физико-математическое университетское и горно-металлургическое образование. Соответственно математика пронизывала все его курсы и в этом их отличительная особенность.
Сначала Александр Петрович занимался проблемами и горно-заводской механики, и горной механики, но впоследствии переключился только на последние. Поэтому, когда большая советская энциклопедия фиксирует, что Герман “разработал теоретические основы горной механики”, то это, пожалуй, его действительный профиль.
В свое время Герман окончил консерваторию по классу рояля. Он часто выступал на институтских вечерах художественной самодеятельности. Отсюда и острая шутка одного из ближайших его друзей: “Саша механик в музыке и музыкант в механике”. Впрочем все понимали, что это только шутка.
В 1965г. в ЛГИ выступала с воспоминаниями известная артистка и искусствовед Елизавета Ивановна Тиме, дочь не менее в свое время известного профессора горного института Ивана Августовича Тиме (1858) – предшественника Германа по кафедре. Семья Тиме жила в здании горного института, а Александр Петрович был там не только желанным гостем, но и дирижером любительского ансамбля. Однако, когда ансамбль этот приглашали выступить где-нибудь вне института, Александру Петровичу приходилось дирижировать скрываясь в складках занавеса: для ученого выступление на сцене считалось неприличным.
Практические занятия по курсу горно-заводской механики вел Николай Николаевич Карелин (1915); и, хотя частенько для сохранения равновесия ему приходилось крепко держаться левой рукой за доску, но в его математических выкладках никогда не было ни одной ошибки. Впрочем в получаемой от него информации мы усматривали значительно больше трафарета, чем таланта.
Рекордом остроумия считалась сентенция: “Что такое кочёл? Кочёл это вода и пар обделанные в железо”.
Недавно я узнал о печальном конце жизни Карелина: лет двадцать тому назад он попал в психиатрическую лечебницу имени Балинского. В этой больнице проходила стажировку жена моего товарища – молодой врач. Узнав случайно фамилию врача, Карелин вспомнил ее мужа, некогда занимавшегося у него в институте, и просил передать ему, что сейчас кончает работать над открытием, которое перевернет всю современную механику. Несколько позднее он послал моему товарищу на просмотр часть своей рукописи – чудовищное нагромождение отрывочных незаконченных безмысленных фраз, этакий бредовый симбиоз медицинских и технических терминов. Рукопись была, конечно, возвращена с благодарностью и пожеланием успеха, что доставило Карелину большое удовольствие. По мнению врачей он был безнадежен.
При окончании института, наряду с проектом по металлургии, надлежало выполнить довольно сложный проект по горнозаводской механике. На этой стезе особенно отличился в двадцатых годах мой товарищ по институту – впоследствии замечательный инженер, выдающийся ученый и крупный деятель отечественной цветной металлопромышленности – Михаил Владимирович Иолко (I926), впервые осуществивший, и притом вполне самостоятельно, полный расчет турбовоздуходувки nach Герман.
Может возникнуть вопрос почему я перечисляю дисциплины не считаясь с их размещением по курсам. В те времена в нашем институте и, кажется, только в нем, существовала так называемая предметная система, позволявшая студентам сдавать дисциплины по циклам. Так, например, можно было последовательно сдать все математико-механические дисциплины не сдавая других. Можно было сдать подряд общую химию, качественный, количественный и технический анализ, органическую химию и химию нефти, но сдаче физической химии должна была предшествовать сдача математики. Точно так же разрешалось сдавать подряд все физические предметы и затем две электротехники и т.д. Можно было, разумеется, сдавать и в других ассоциациях по индивидуальному усмотрению. К тому же посещение лекции было необязательным.
Каждая дисциплина расценивалась в определенное количество коэффициентов, а сумма коэффициентов у данного студента определяла принадлежность его к тому или иному курсу и, соответственно, характеризовала его успеваемость.
Мне кажется, что достоинство предметной системы и сдачи по циклам заключалось в лучшем закреплении знаний. Но при большом количестве студентов индивидуализация планов была признана невозможной, а преподавание введено в рамки системы курсовой.
Кафедру физики возглавлял профессор Сергей Осипович Майзель, а предшественниками его были профессор Михаил Андреевич Шателен, в последствии член корреспондент Академии наук СССР, герой социалистического труда и профессор Абрам Федорович Йоффе, впоследствии академик; с обоими мне доводилось встречаться.
Сергей Осипович был одним из самых молодых профессоров института. Он обладал привлекательной внешностью, хорошо одевался и слыл усердным поклонником прекрасного пола. Он никогда не расставался со своей излюбленной трубкой, набитой лучшим английским табаком, по аромату которого лаборант безошибочно обнаруживал присутствие Майзеля в лаборатории.
Человек весьма высокой общей культуры, Сергей Осипович обладал блестящим даром слова и увлекательно читал многообразные курсы – молекулярную физику, оптику, магнетизм, электричество, термодинамику. Особенно хорошо и изобретательно была поставлена демонстрационная часть, оформлявшаяся техником Георгием Васильевичем Родионовым, которого студенты в знак уважения любовно прозвали Фарадеем.
Помимо работы в Горном институте Сергей Осипович принимал живейшее участие в усовершенствовании светотехнической службы крупнейших ленинградских театров. Наряду с этим он был одним из организаторов Государственного Оптического Института, помещавшегося тогда на территории Университета. К работе в ГОИ он привлек наших студентов металлургов – Лидию Ивановну Демкину и Михаила Моисеевича Гуревича, которые настолько увлеклись новым делом, что бросили Горный институт; впоследствии все они стали крупными специалистами в области оптической промышленности – докторами наук – профессорами.
Я вполне успешно сдал Сергею Осиповичу курсы молекулярной физики и оптики и блестяще – термодинамику; по всем трем предметам были честно заработаны пятерки. По курсам магнетизма и электричества экзаменовался у ассистента Сергея Осиповича – Л.Н. Гассовского, поскольку Майзель был в отъезде. На сей раз результат был только-только приличный: я не знал закона Био-Савара, который не излагался в рекомендованном учебнике Миткевича.
Постановка преподавания на кафедре физики оставила у меня самые лучшие воспоминания. Приходится пожалеть, что институт, мало заботившийся в те времена о кадрах, позволил себе в отношении Сергея Осиповича какие-то мелкие личные ущемления, в результате которых последний вынужден был перебраться на работу в Москву. Более того, уже при отъезде Майзеля дополнительно учинили мягко выражаясь возмутительную бестактность. По распоряжению помощника директора по хозчасти в воротах была задержана повозка с направляемыми на вокзал вещами и выпущена лишь после того как Майзель подписал обязательство немедленно по прибытии в Москву погасить числившуюся за ним задолженность по квартплате. Вот уж подлинно – жулика поймали!
Уехал Сергей Осипович и кафедра физики осиротела. Приглашенный профессор Матчинский – взъерошенный человек дикого вида – развел невообразимую склоку и совершенно развалил дело; с Матчинским пришлось расстаться. В дальнейшем кафедра физики превратилась в узко учебную единицу, обслуживаемую отдельными, быть может и талантливыми педагогами, но преемника, равновеликого нашему Сергею Осиповичу, до сей поры нет.
За несколько дней до 175-летнего юбилея института, мне позвонил А.П. Герман и просил зайти. В его кабинете я застал приехавшего из Москвы Майзеля и очень обрадовался. Сергей Осипович (я слышал, что он оказал во время войны существенную помощь в эффективной светомаскировке Москвы) был к этому времени заслуженным деятелем науки и техники. В волосах его просвечивала седина, но все такой же мобильный, собранный, интересный – он был для нас по-прежнему свой! Может ли быть большая похвала ученика – учителю, отсутствовавшему полтора десятка лет.
Электротехнику преподавали два профессора: общую – Александр Александрович Лацинский (1907), специальную – Феликс Николаевич Шклярский (1911).
Лацинский был весьма непопулярен у студентов, а его неприятная манера держаться и разговаривать вызывала массовое неудовольствие. В конечном итоге он был отстранен от педагогической работы и переключился на проектирование электрохозяйства металлургических заводов. Я, как и все, не чувствовал к нему симпатии, но, когда уже инженером, мне довелось обращаться к Лацинскому за консультациями и даже поручать ему кое-какие работы, я с несомненностью убедился в его большой эрудиции – в особенности в прикладной электротехнике.
На лекции Лацинского я не ходил, а готовился, в основном, по великолепным запискам моего современника по институту, впоследствии известного нашего профессора Виталия Владимировича Доливо-Добровольского (1926), конечно с надлежащими экскурсами в книги. И хотя, экзаменуя меня, Лацинский недовольно брюзжал что-то о своеволии студентов, но зачет я заработал более чем честно.
Неожиданные трудности встретились при подготовке курса горнозаводской электротехники. Феликс Николаевич, преподнося свой курс, давал большое количество сложных электротехнических схем, которые нужно было уметь грамотно и с пониманием читать.
На лекции Шклярского я не ходил. Как и по ряду других дисциплин это отнюдь не было демонстрацией – сильная близорукость заставляла меня сидеть на первой парте с биноклем, но даже тогда я многого не мог разобрать и, соответственно, зарисовать. А без этого, с восприятием только на слух, посещение ряда, особенно неспециальных, дисциплин – было безсмысленно. Позвольте заметить, что по нынешним правилам ни меня, ни академика М.А. Павлова с его никудышным зрением – в технический вуз вообще не приняли бы. А между тем смею думать, что мы оба, каждый в меру своих творческих сил, были не лишними людьми в отечественной металлургии.
Но не в посещении лекций в данном случае было дело: у Феликса Николаевича все разделы курса были опубликованы в виде журнальных статей. Однако, первоначальная попытка разобраться в этих статьях оказалась тщетной. Дело в том, что общая электротехника дала теоретические сведения о принципах работы агрегатов, знакомство же с конструкцией и практикой эксплуатации их, несмотря на хорошо поставленные лабораторные занятия, было совершенно недостаточным. Тем более бесплодным оказалось стремление осознать взаимосвязь и взаимодействие целого сложного комплекса агрегатов.
Очевидно, что пробел в знаниях нужно было восполнить. Мне посчастливилось найти в библиотеке учебник для монтеров, кажется, Фролова, в трех томиках. Эти книжицы оказались якорем спасения. Читались они, при моей общей подготовленности, настолько легко, что каждую из них я одолел за один день. После же этого потребовалась только неделя – когда я говорю так, я всегда имею в виду работу по 13-14 часов в день – потребовалась только одна неделя, чтобы по-истине безукоризненно овладеть всем материалом и без малейших затруднений полноценно сдать весь курс.
Теплотехнику – четыре довольно крупных экзамена: паровые котлы, паровые машины, паровые турбины и газовые двигатели – я сдавал профессору Д.Л. Тагееву. Подходящих учебников не было и, слушая полный курс лекций, я постиг, что самовар простейший жаротрубный котел. Впрочем к моменту сдачи каждого из экзаменов знал все, что полагалось.
Читал Тагеев просто и понятно, но без живинки и на лекциях его всем было скучно.
Я думаю, что на манеру преподнесения материала следовало бы обращать гораздо большее внимание, чем сейчас. И в этом мои симпатии целиком на стороне Некрасова, который насколько помню, писал: Форме дай щедрую дань. Важен порою в поэме стиль, отвечающий теме. Стих как нонету чекань. Правилу следуй упорно, чтобы словам было тесно, мыслям просторно. Французы говорят: le ton fail la musique что в прямом смысле значит “тон делает музыку”, а в переносном – тон придает значение словам.
Увы, ныне все мы в той или иной степени не выполняем завета Некрасова. Лично я в прежние времена перед тем как появиться в аудитории непременно каждый раз читал сам себе вслух каждую лекцию, да еще часто по несколько раз. Нынешний же режим жизни вузовских педагогов позволяет работать над лекционным материалом, мастерством и формой его изложения, лишь урывками, за счет воскресений и сна, а это большой, хотя и чрезвычайно мало зависящий от педагогов, огрех в нашей работе.
Тагеев читал нудно. А вот профессора Гофмана, излагавшего нам тоже непрофилирующую дисциплину – строительное искусство, всегда вспоминаю добрым словом, как дельного и прекрасного лектора у которого научился многому, что потом весьма помогло в моей инженерной деятельности. То же обстоятельство, что экзамены по общим дисциплинам были сданы одинаково легко и успешно – не меняет существа дела и приведенной выше оценки лекторов.
Экзамен по гидравлике у профессора Александра Максимовича Самуся не сохранился в моей памяти: выучил сколько-то страниц по его книжке и этого было с лихвой достаточно.
По геодезии же, которой я совсем не боялся, поскольку под руководством милейшего человека студента-преподавателя Александра Адамовича Анисковича (I925) прошел значительную практику и знал нивелир, теодолит и кипрегель как бог – чуть не получился конфуз. Геодезия входила в круг дисциплин, пестуемых, уже упоминавшимся выше создателем русской маркшейдерии Владимиром Ивановичем Бауманом (I890). Но на сей раз ввиде исключения проведение экзамена было передоверено преподавателю Николаю Ивановичу Эрасси (I908).
Он дал мне простенький прибор и попросил рассказать как им пользоваться. Это, как оказалось, был угловой краевой эккер, который я увидел в первый и последний раз в жизни. И только безукоризненное знание всего остального вызволило меня из беды.
С Эрасси я тоже имел дело только один раз в жизни.
Впоследствии профессор А.Н. Кузнецов (1900) рассказывал, что Эрасси был теософом-мистиком, искал общений с потусторонним миром, питался только молоком от своей коровы и в конечном итоге “вместе с коровой ушел в Индию”.
Вполне естественно, что я был знаком с сотнями одновременно обучавшихся студентов и отношения у нас сложились ровные, со многими даже хорошие. Но если металлурги цветники в большинстве своем так или иначе вошли в мою жизнь и упоминаются ниже, то с другими мы разлучились либо сразу же после окончания института, либо спустя несколько лет. Некоторые просто исчезли из поля зрения, о прочих время от времени доходили слухи. Были и такие судьба которых сложилась трагично.
Не называя тех с кем мы встретимся в последующем, вспомню Давида Рубиновича – первым из нашего приема окончившего институт, Соломона Папирно – друга милого, бурнопламенного Георгия Ивановича Козьмина, сдержанного Николая Алексеевича Бакланова, Алексея Николаевича Носова, Льва Рожевского, Романова, талантливого обогатителя Михаила Ометова, Мамлина, Калачова – будущего главного инженера Южуралникеля, Криворучко, Льва Подкопаева, Тевелева, Александра Андреевича Литвинова – впоследствии крупного деятеля промышленности и фаворита Орджоникидзе, Вадима Владимировича Доливо-Добровольского – первого из нашей когорты ставшего профессором, но безвременно скончавшегося, Керкиса – сумевшего превратиться из металлурга в гидрогеолога, способнейшего Владимира Владимировича Скорчелетти, Прасковью – Панну Никитичну Бондаренко – впоследствии главного металлурга Главмеди, Лидию Ивановну Демкину – доктора наук и мать героиню. Зинаиду Владимировну Маслову. Мог бы назвать и многих других, но упомяну только одного лауреата Ленинской премии Иерохима Яковлевича Эпштейна – в те времена выборного коменданта студенческого общежития “сумасшедший дом” (до предоставления студентам здесь была психиатрическая больница) и организатора студенческой артели портовых грузчиков с первоочередным направлением на работу сдавших экзамен: подъем мешка сахара – семь пудов десять фунтов – на третий этаж.
Памятна мне подготовка к экзамену по основам горного дела. У профессора Бокия Бориса Ивановича (I895) были прекрасные учебники – четкие не менее, чем геометрия Киселева. Но, принимавший экзамен по двум частям горного дела Павел Павлович Иванов (1897) требовал, чтобы ответ воспроизводил текст учебника дословно. Вследствие этого, и в отличие от прочих дисциплин, основы горного дела – сами по себе вполне понятные – потребовали зубрежки. Другого пути не было, но зато оба барьера были взяты с первого раза, что и требовалось.
Павел Павлович был несомненным сухарем и чиновником в науке. Как же я удивился, когда четвертью века позднее узнал, что он известный и талантливый цветовод-любитель, отдающий своему саду все свободное время. Согласитесь, что такой симбиоз необычен и противоестествен. А может быть здесь трагедия человека, попавшего не на ту стезю.
П.П. Иванов ни в какой мере не был определяющей фигурой среди горняков. Горное дело в нашем институте держалось в те времена на трех китах.
В области разработки пластовых месторождений главенствовал профессор Борис Иванович Бокий (1895), трудам которого мы обязаны превращением горного искусства в науку.
Сочетая данные крупного теоретика и практика, он впервые создал метод математического решения основных задач разработки каменноугольных месторождений, основанный на технико-экономическом анализе. Выкристаллизовавшись в аналитический курс горного искусства, метод Бокия явился поворотным пунктом в подходе к решению вопросов проектирования горных предприятий.
Создателем отечественной школы горно-рудного дела был профессор, впоследствии заслуженный деятель науки и техники Николай Ильич Трушков (1900).
Николай Ильич пользовался глубоким уважением и в своей области был непререкаемым авторитетом; не будет преувеличением сказать, что каждое его слово было веско и фундаментально.
Ученый с огромным научно-практическим багажом, блестящий знаток отечественной и зарубежной горной промышленности, он был непременным участником проектирования, экспертом и консультантом всех главнейших горно-рудных предприятий металлургической и химической промышленности нашей страны – Казахстана и Алтая, Кольского полуострова и Таймыра, Юга, Кавказа и Урала, Сибири, Дальнего Востока и Колымы. Неутомимый труженик, он в блокированном немцами Ленинграде создал два тома своей капитальной монографии “Разработка рудных месторождений”.
От учеников Николая Ильича я много раз слышал отзывы о его безукоризненной порядочности. В Кировске сорвавшаяся с горы лавина снега, снеся четыре жилых дома, вызвала много человеческих жертв. Один из ученых экспертов, привлеченных для расследования этого дела, дал заключение, что он, как специалист по Альпам, если бы его заблаговременно спросили, мог предсказать опасность района. Отсюда следовало, что кто-то подлежал суровой ответственности за неосмотрительный выбор площадки для строительства уничтоженных домов.
Уместно заметить, что в то время обнаружение виновников любого неприятного события отвечало предначертаниям начальства. Однако Трушков, не взирая на это, со всей мощью своего авторитета расценил бедствие как стихийное, не поддающееся прогнозированию. Правительственная комиссия, к чести ее, присоединилась к мнению Трушкова. Прошло более трех десятков лет и обвалы в этом районе не повторились.
Лично мне Николай Ильич всегда казался несколько сумрачным, недостаточно восприимчивым к шутке и как-то излишне земным. Помню, например, такой случай. В 1938 году Н.И. Трушков, П.Д. Трусов и я были делегатами ЛГИ на первом всесоюзном совещании по делам высшей школы. При этом Трушков, приехавший в Москву накануне совещания, попал в список приглашенных на банкет в Кремль, а мы оба, прибыли на следующий день, когда списки оказались уже направленными куда-то на согласование. По возвращении в Ленинград Николай Ильич рассказал нам: “Пришел пораньше и на банкете мог устроиться в главном зале, где все начальство. Но я подумал, что это меня стеснит и прошел в дальнюю комнату. Слышал все по радио, зато славно закусил и попил таких чудесных вин, как уж давно не приходилось”.
Мог в течение нескольких часов быть в обществе руководителей партии и правительства, в обществе боготворимого тогда Сталина, и предпочел этому плоды земные.
А в это самое время мы с Петром Димитриевичем тоже сидели за скромным и безалкогольным ужином в ресторане гостиницы Националъ, любовались вечерним кремлем, мерцающими рубиновыми звездами его башен, и тихо гуторили о том какой сказочно прекрасной стала бы жизнь нашей страны – единственной пока страны социализма – не будь непрестанной военной угрозы со стороны капиталистического окружения.
К этой же славной плеяде принадлежал профессор, впоследствии заслуженный деятель науки и техники, академик, герой социалистического труда Александр Александрович Скочинский (1900) – создатель отечественной школы рудничной вентиляции и техники безопасности.
Крупнейший специалист в области управления горным давлением, аэрологии, аэродинамики и газового режима шахт – он на протяжении всей своей жизни плодотворно разрабатывал проблемы горнорудной промышленности нашей страны, уделяя особое внимание вопросам безопасности работ, борьбы с рудничными пожарами и подземными взрывами газа и пыли.
Б.И. Бокия – он умер в 1927 году – я только встречал, но знаю в основном по рассказам его учеников. Н. И. Трушкова я знал свыше 20 лет. А.А. Скочинского встречал множество раз, поскольку его лаборатория была расположена рядом с лабораторией металлургии. Высокий, стройный, всегда подтянутый, с головой окаймленной серебром, неизменно доступный, внимательный и корректный – таким он сохранился в моей памяти.
Александр Александрович был известен, как чрезвычайно остроумный человек. Позвольте же рассказать две иллюстрирующих это истории, которые я слышал от своих учителей.
В середине двадцатых годов Александр Александрович езди в США. Денег у него было немного, а потому на океанском пароходе он занял место в каюте второго класса. По прибытии в Америку пассажиров первого класса беспрепятственно спустили на континент, многих же из остальных направили на так называемый “Остров Слез” в суд от которого зависило разрешить данному пассажиру въезд в США или отправить его обратно в Европу.
В суде произошел следующий разговор:
“Чем вы занимаетесь? “
“Я профессор”.
“Это неверно; профессора во втором классе не ездят. Но, допустим. Где же вы работаете?”
“В Ленинградском горном институте”.
“Это какой-нибудь молодой советский институт”, – процедил сквозь зубы судья.
“Да, он относительно молод, отпарировал профессор, он всего на несколько лет старше Соединенных штатов Америки”.
Второй эпизод произошел несколькими годами позднее. Один из руководителей угольной промышленности Донбасса пожаловался А.А. Скочинскому, что не знает как отблагодарить профессора Сергея Ефимовича Андреева (1918), который своими консультациями оказал промышленности исключительно большую помощь. Александр Александрович не задумываясь ответил: “Не понимаю в чем затруднение. С тех пор как финикияне изобрели деньзнаки вопрос о благодарности утратил былую остроту”. Впрочем Сергей Ефимович утверждал, что совет Скочинского не дошел до начальственного кошелька.
В 1944 году Александру Александровичу исполнилось 70 лет. В это время (война) в Москве было только два преподавателя нашего института – доцент Александр Федорович Вайполин (1929), ученик Скочинского, известный своими изысканиями по Взрывным работам, и ваш покорнейший слуга. Желая поздравить юбиляра от института и себя, мы отправились в Институт горного дела Академии Наук. Несмотря на торжественный день, мы без труда проникли в директорский кабинет Скочинского. Он очень растрогался появлением “делегации” родного института, но когда в своем очень кратком и отнюдь не формальном приветствии я произнес слова “старейший и виднейший” – с грустью возразил: “что виднейший – сомнительно, что старейший – прискорбно”.
И если в справедливости первого, применительно к Скочинскому, не может быть ни малейших сомнений, то находясь в преддверьи к той же семидесятилетней дате, могу на базе собственных размышлений и жизненного опыта подтвердить: “старейший – это действительно прискорбно”.
О создателе русской макршейдерии – Владимире Ивановиче Баумане (I890) – я уже упоминал.
На научной сессии, посвященной столетию со дня рождения Владимира Ивановича, профессор Иван Николаевич Ушаков охарактеризовал своего учителя как участника прогрессивных движений своего времени, нравственный оплот молодежи в эпоху студенческих волнений, активного и высокоинициативного участника восстановления русской горной промышленности с первых дней советской власти, человека высокого гражданского долга в котором слиты воедино выдающийся ученый и общественный деятель. А другой ученик Владимира Ивановича – доцент Б.К. Юзефович, конкретизируя вышесказанное, в числе многого другого, напомнил, что втечение двух десятилетий Бауман преподавал математику за Невской заставой в Смольнинской школе для рабочих, а затем деятельно участвовал в организации народного университета имени Леонида Ивановича Лутугина в котором впервые в России рабочие получили доступ к высшему образованию, как ныне принято говорить, без отрыва от производства. Нет нужды акцентировать, что деятельность этого плана не имела под собой ни малейшей материальной заинтересованности.
Преемниками Владимира Ивановича были: член корреспондент Академии Наук СССР, организатор всесоюзного маркшейдерского института Иван Михаилович Бахурин (1909) и член корреспондент Академии наук СССР организатор института аэрофотосъемки Николай Георгиевич Келль (1915).
Иван Михайлович, в бытность его заместителем директора нашего института и позднее, всегда очень хорошо относился ко мне и я отвечал ему глубоким уважением. Мне нравилось, как быстро, умно и благожелательно решал он любое дело. Так бы всем!
И как живую я вижу перед собой грузную сутулую фигуру Николая Георгиевича, которого знал три с половиной десятилетия и любил за прямоту, отзывчивость и душевную чистоту.
Мы привыкли к тому, что Николай Георгиевич “совеем даже не Демосфен “, но привыкли и к другому – предельно четкому письменному изложению мыслей. Когда у него затребовали краткую характеристику профессора Вячеслава Григорьевича Здановича (1938) он написал: “Зданович – украшение кафедры” – можно ли к этому что-нибудь добавить. Его простота и непосредственность порождала десятки смешных анекдотов, но ни в одном из них не было элементов злости и уничижения. Анекдоты эти обыгрывали простой крестьянский облик Николая Георгиевича, простоту его одежды и привычек, непосредственность обращения с окружающими, наконец, характерную для деревни начала века, житейскую речь с многочисленными полусловами и междометиями.
Келль рассказывал Белоглазову о диалоге о милиционером с которым столкнулся у институтских ворот. “Ты что, косая морда, штрафа захотел?” “А что?” “Как что? Я дворник или ты дворник? Снег то не убран!”
Другой рассказ, ходивший по институту. Келль несет подмышкой валенки. Диалог со случайным прохожим. “Подшивал?”. “Подшивал”. “Сколько?” “Десять”. “Подшей мне”. “Дык я профессор, а не сапожник”.
На дворе Келль окликает меня. “Наум!” “Что Николай Георгиевич?” “Да я это так, хотел проверить слышишь ты или оглох”…
Рассказ И.Н. Масленицкого. Молодой горный ннженер Келль участвовал в экспедиции на Камчатку, финансировавшейся крупнейшими русскими капиталистами-промышленниками Рябушинскими. Когда экспедиция возвратилась в Петербург ее на вокзале встречали хозяева. Мадам Рябушинская, узрев Келля спросила: “Кто этот мюжик?” И, если бы сказали, что перед ней потенциальный профессор, доктор наук, член корреспондент Академии, организатор аэрофотосъемки в нашей стране – она, разумеется, не поверила бы.
Своеобразные высказывания Николая Георгиевича на собраниях неизменно привлекали к себе внимание. По тем временам некоторые из них были на грани криминала. Но они были искренними и, вероятно именно поэтому, воспринимались окружающими с предельной доброжелательностью.
На Совете института обсуждалась, не помню уж какая, директива Сталина. Она не имела к нам непосредственного отношения, но дирекция проявляла завидное усердие в предельно расширительном ее толковании. Реплику подал Келль. “У Короленко есть рассказ. Охотник вышел из дому и свистнул собак. Те со всех ног пустились вперед. А охотник свернул на боковую тропку. Не торопитесь бросаться раньше времени вперед – не пришлось бы возвращаться обратно”.
После этого Николай Георгиевич зашел ко мне и спросил: “Скажи, Наум, я не очень того – загнул? ” Я не хотел огорчать старика, тем более, что сказанного не воротишь, и в успокоительных тонах сослался на милость бога и маленьких боженят. Действительно, пронесло и на сей раз. Хвала Аллаху, что у старика не было ни врагов, ни завистников.
Как-то я сказал Келлю, что мне нравится его семья – хорошая, дружная. Старик со всей серьезностью ответил: со стороны многое представляется лучшим, чем оно есть…
Будь Келль металлургом – я посвятил бы ему целую поэму; но для маркшейдера-геодезиста хватит и объяснения в любви.
Я, пожалуй, не решился бы сказать, кто из очерченных выше выдающихся горняков должен быть сочтен за ведущую фигуру. Все они представляются равновеликими, а каждый – ведущий в рамках своего научного профиля.
Иначе обстоит дело с геологами. Количество выдающихся ученых среди геологов, пожалуй, больше чем по любой другой отрасли горного дела в широком его понимании. Но Александр Петрович Карпинский (I866) – колосс даже среди великанов. Ученый энциклопедист в равной мере владеющий всеми многообразными отраслями геологических наук – он наложил отпечаток своей исключительной личности на все дальнейшее развитие отечественной геологической мысли во всех ее областях.
Карпинский родился в I847 году на Богословском иеталлургическом заводе; город Богословск – ныне Карпинск.
Отец Александра Петровича окончил наш институт в I829 году. Дети служащих горного ведомства шли обычно по стопам своих родителей и Александр Петрович в одиннадцатилетнем возрасте вместе со своими сверстниками был направлен с Урала в Петербург с так называемым “детским караваном”.
Горный институт был в те времена закрытым учебным заведением полувоенного типа. Учащиеся носили синий мундир с черным бархатным воротником, тесак и кивер. Втечение шести лет они получали общее образование, а затем три года обучались геологическим, горным и металлургическим дисциплинам.
В 1866 году Александр Петрович окончил наш институт получив чин поручика – это был последний выпуск с военными чинами. До 1896 года он преподавал у нас геологию и геогнозию, но и в дальнейшем, переключившись на работу в Геолкоме и Академии Наук, всю свою жизнь поддерживал с горным институтом регулярную связь. И даже став в 1917 году первым выборным президентом Академии Наук и занимая этот пост до конца своих дней – он по прежнему запросто приезжал к нам на заседания, в музей, на концерты. Здесь то и частью в Академии Наук мне и довелось полтора-два десятка раз видеть Александра Петровича в окружении его ближайших учеников и последователей, хоть издали, но с предельным вниманием наблюдать за старейшим и замечательнейшим горным инженером, которого посчастливилось встретить на моем жизненном пути.
Из семейных кругов было известно, что Александр Петрович ложась спать складывает свои вещи, как его учили в институте корпуса горных инженеров. Не так давно во время командировки я прожил около двух месяцев с четырьмя питомцами института в одной комнате и за все это время ни один из них, ни разу не убрал своей кровати.
Один из моих коллег был свидетелем, как Карпинскому, ехавшему в трамвае, дама предложила свое место. Александр Петрович решительно отказался: “я недостаточно стар, чтобы дамы уступали мне место”. Было ему тогда лет под восемьдесят.
Однажды, приехав в институт на концерт, я узрел в вестибюле совершенно растерянного Александра Петровича и его дочь: ретивый страж не пускал их в здание – это Карпинского, которого в Совнарком пропускали без пропуска. Поскольку вельможные организаторы концерта не удосужились встретить приглашенного ими почетного гостя, я счел своим долгом вмешаться: президент Академии наук и сопровождавшая его дама были пропущены под поручительство студента Грейвера.
В нашем блистательном конференц-зале, где некогда, в числе других отличных питомцев, на мраморной доске золотом была нанесена и фамилия Карпинского, шел концерт. Александр Петрович, как обычно, сидел в первом ряду со слуховой трубкой. Артист Андреев пел его любимые вещи. Карпинский поднялся подошел к эстраде и встал на ципочки. Андреев присел на корточки и Александр Петрович поцеловал его в голову. Это было быть может сентиментально, но совершенно естественно и невыразимо трогательно. После нескольких секунд абсолютной тишины, зал разразился бурными аплодисментами.
Александр Петрович был любителем и ценителем искусств и имел очень широкие связи, особенно в артистическом мире. Это использовал сотрудник горного музея некто Фредерикс, обычно бравший на себя организацию институтских вечеров. Он обращался к Карпинскому за помощью и, не видя в этом ничего плохого, Александр Петрович охотно писал записки артистам. Но однажды Елизавета Ивановна Тиме прислала директору института Н.В. Грачеву (1932) письмо в котором сообщала, что Фредерикс, используя имя Карпинского, эксплуатирует артистов, понуждая их бесплатно выступать на институтских вечерах; Елизавета Ивановна полагала, что этим самым порочится славное имя горного института, к чему она, выросшая в стенах института, не может оставаться равнодушной. Нет нужды говорить, что порочная практика была пресечена, но и вечера – прекратились.
Особенно много раз встречал я Карпинского в Горном музее. Нужно было видеть какой радостью, порой, я бы сказал восторгом, сияли его глаза, когда показывали новые неизвестные ему экспонаты. Низенький, сгорбленный, белый как лунь старичек преображался и перед вами представал ученый, мыслитель, мудрец – избранник, познавший за долгую свою жизнь многие тайны природы и с юношеским пылом восхищающийся каждым новым их проявлением.
“Жизненный путь А.П. Карпинского совершенно исключителен” – пишет Д.В. Наливкин (1915). “Из своих девяносто лет жизни он семьдесят лет отдал научной и педагогической работе; пятьдесят лет пребыванию академиком, тридцать лет профессуре в Горном институте, двадцать лет руководству Геологическим комитетом и, наконец, двадцать лет на посту президента Академии наук СССР. Поразительный, величественный труд, перед которым можно только преклониться с глубоким уважением”.
Урна с прахом Александра Петровича покоится в кремлевской стене.
Осенью 1918 года я решил прослушать курс лекций по кристаллографии. Евграф Степанович Федоров (1883) читал в аудитории, примыкавшей к фундаментальной библиотеке, а посетителей было человек пять-шесть. Говорил он тихо и довольно невнятно, демонстрируя одновременно стеклянные модели кристаллографических форм. Несмотря на хорошо развитое пространственное воображение, я все же недостаточно воспринимал содержание лекций – возможно, вследствие своей пресловутой близорукости – и вскоре прекратил их посещение, отложив сдачу курса на последующее время.
Евграфа Степановича мы и до того видели в институте иного раз, но только теперь разглядели, что перед нами дряхлый старец, хотя он и был моего нынешнего возраста. И облик Федорова как-то не увязывался в нашем сознании с представлением об этом человеке.
Конечно в те времена мы ведали лишь немногое. Слышали, что Федоров в середине семидесятых годов был народником; по партийному заданию без копейки денег, зарабатывая на хлеб тяжелым физическим трудом, объехал пол Европы, устанавливая связи с революционными организациями запада. У себя на квартире в Петербурге печатал газету “Земля и воля”. Написал президенту Академии Наук великому князю из семьи Романовых безпрецендентно резкое письмо, объявляющее академиков представителями бюрократии, порождающей аракчеевых. Отказался от чести прочитать лекцию в Лондонском королевском обществе, поскольку Англия воевала с бурами – в те времена никто не предполагал, что буры выродятся в ЮАР.
Слышали мы и другое, – что жизненный путь Евграфа Степановича определился лишь после многих сложных перипетий.
Впоследствии, из книг профессора М.И. Шафрановского, историографа Федорова, я узнал, что все это в основе своей совершенно верно; узнал и многое другое.
Учился в привилегированной Annenschule. В связи со смертью отца – генерал-майора инженерных войск – вынужден был перейти на ученье за казенный счет в военную гимназию. Обогнав сверстников в изучении ряда дисциплин, бросил гимназию и поступил в военно-инженерное училище. Два года был подпоручиком саперного батальона на Украине. Попытался поступить в военную медико-хирургическую академию, но не был принят, как не имеющий аттестата об окончании средней школы и посещал занятия в качестве вольнослушателя. Поступил в Технологический институт, но не закончил его. Написал, оставшуюся неизвестной, рукопись по теории электричества в которой вплотную подошел к понятию об электронах. Увлекшись геометрией, основы которой освоил самоучкой в десятилетнем возрасте, написал свой первый крупный научный труд “Начала учения о фигурах”, рассматривающий вопросы симметрии и кристаллического строения вещества. Эта направленность привела его в наш горный институт, который он и окончил в I883 году в тридцатилетнем возрасте.
Но для научной деятельности Федорова в избранной им области – не оказалось места и он десять лет работал в Геологическом комитете делопроизводителем и консерватором, отлучаясь в летние периоды в геолого-съемочные экспедиции на Урал.
В I885 году были, наконец, с шестилетней задержкой напечатаны его “Начала”, а затем делопроизводитель Федоров выпускает ряд других замечательных работ в том числе свой труд о 230 геометрических законах расположения атомов в кристаллах.
Перелом в жизни Федорова наступает в 1895 году: он профессор геологии Московского сельскохозяйственного института, а со следующего года – член корреспондент Баварской Академии наук. Одновременно с сельскохозяйственным читает лекции в нашем горном институте, для чего еженедельно ездит из Москвы в Петербург. Но даже теперь Российская Академия избирает его только адъюнктом т.е. на место, предоставляемое начинающим ученым. Тут то и последовало письмо Романову с отказом иметь с Академией наук какие-либо связи.
1905-ый год породил некоторую автономию в управлении высшей школой. Ученый совет нашего горного института выбирает Е.С. Федорова своим директором. Но повторное единогласное избрание на следующее пятилетие – не получает утверждения министра. Евграф Степанович остро обижен, но остается в институте заведующим кафедрами кристаллографии и петрографии и со свойственной ему работоспособностью продолжает трудиться над развитием своих идей. К нему приезжают ученые из Англии, Германии, Швейцарии, Японии. Иностранные академии и научные общества выбирают его своим членом. А I9I2 год приносит триумф: использование рентгеновских лучей экспериментально подтверждает правильность 230 федоровских законов, опубликованных двумя десятилетиями ранее.
Я пытался прослушать курс лекций Евграфа Степановича осенью 1918 года и кто же мог думать, что это последний читанный им курс. В 1919 году Российская Академия избирает Федорова своим членом, а в мае того же года он безвременно умирает от воспаления легких.
Такова жизнь этого замечательного человека. Я написал ее в значительной мере с чужих слов, но не мог пройти мимо – ведь труды кристаллографа И.И. Шафрановского могут и не попасть в руки металлургов.
Кристаллограф, минералог, петрограф, геометр – Евграф Степанович подвел строго математический базис под описательную кристаллографию, подняв тем самым эту дисциплину до уровня науки.
Александр Петрович Карпинский по своему профилю несомненно шире Федорова, Евграф Степанович в своей области – глубже.
Значение трудов Федорова особенно возросло в наши дни, в связи с широким развитием производства и практического использования поли – и монокристаллов. Создан институт кристаллографии Академии наук, эффективно работает существующий при нашем горном институте Федоровский институт, собираются международные симпозиумы. И вряд ли проходит хоть одно учебное заседание по проблемам кристаллографии на котором не упоминалось бы имя великого Евграфа.
“Венец сознательной деятельности человеческого разума – решение стоящих перед ним вопросов путем математического анализа” – как близко это высказывание Федорова современным направлениям науки.
В заключение приведу мелкий, но характерный для Федорова эпизод, рассказанный мне профессором Сергеем Ефимовичем Андреевым (1918). “Когда я слушал лекции Федорова мы плохо его понимали, а потому готовясь к экзамену усердно консультировались у Владимира Никитовича Лодочникова (1916/17). В числе прочего Лодочников показал как-то и описал нам новую кристаллографическую модель, только что созданную Федоровым и с усмешкой добавил: “не ошибитесь – подставка у этой модели другого цвета, чем у остальных”. На экзамене новая модель попалась мне – вижу, ножка другого цвета. Для порядка я минут пять поморщил лоб, а затем пошел отвечать и, разумеется, заработал пятерку. А после экзамена Федоров с удовлетворением сказал Лодочникову: “Подумайте, какая талантливая молодежь! Впервые увидел, а выложил, как на ладони”. Евграфу Степановичу и в голову не приходила возможность даже невинной мистификации со стороны экзаменующихся. Увы, – добавил Сергей Ефимович и в глазах его блеснул иронический огонек – мы, нынешние, к глубокому сожалению, ближе познали жизнь”.
Вы видели с каким трудом Евграф Степанович нашел свое настоящее место в жизни. И когда теперь от каждого поступающего в вуз требуют идти по призванию, я думаю – как трудно в большинстве случаев в этом возрасте знать свое призвание. L’appétit vienten mangeant – аппетит приходит во время еды, говорят французы. А призвание выявляется обычно лишь в результате познания. И когда абитуриент дает особо четкое и умное обоснование выбранному им жизненному пути – я невольно настораживаюсь: а не надуманно ли это?
В мои студенческие годы в институте, особенно в чертежной, часто можно было видеть профессора, впоследствии академика, Павла Ивановича Степанова (1907) – автора идеи Большого Донбасса, ученика и соратника известного исследователя Донбасса и других угольных районов, крупного общественного деятеля того времени Леонида Ивановича Лутугина (1889), чьи теоретические изыскания осветили проблему формирования угольных месторождений страны.
Систематически бывал в институте профессор, будущий академик Алексей Алексеевич Борисяк (I896) – ученик А.П. Карпинского – глава советской школы палеонтологии позвоночных, создатель учения об условиях формирования осадочных пород в зависимости от физико-географической обстановки и ее эволюции. Встречали мы и будущего преемника Борисяка нашего профессора, академика Димитрия Васильевича Наливкина (1915) – лауреата ленинской и государственной премий, героя социалистического труда. Я не скажу о нем ни слова: сказать мало – значит не сказать ничего. Если пожелаете – попросите его самого и он охотно поведает вам о своей замечательной жизни геолога и ученого.
Если Борисяк изучал палеонтологию позвоночных, то недавно скончавшемуся в возрасте 96 лет крупнейшему специалисту по палеозою, члену корреспонденту Академии Наук СССР Николаю Николаевичу Яковлеву (1893) принадлежат первые у нас палеонтологические исследования беспозвоночных. Он преподавал в институте палеонтологию с начала века в течение трех десятилетий.
Еще чаще видели мы известного геолога, исследователя вулканизма Камчатки, создателя новой научной дисциплины – петрохимии, ученика и преемника Е.С. Федорова, профессора петрографии, также будущего академика Александра Николаевича Заварицкого (1909). В тридцатых годах мы повседневно встречались с ним: наши лаборатории были рядом и к тому же Александр Николаевич время от времени интересовался нашими химико-минералогическими исследованиями руд советского Заполярья. Одновременно со мной учился Анатолий Георгиевич Бетехтин (1924); ученик академиков А.Н. Заварицкого и Иосифа Федоровича Григорьева (1916/17), основоположника минераграфии, Бетехтин (1924) разработал новые приемы исследования руд, базирующиеся на положениях физической химии и кристаллохимии и также был избран действительным членом Академии Наук СССР.
Перечень этот можно было бы значительно развить, но я пишу воспоминания и, естественно, охватываю ими только тех, кто зафиксирован памятью студенческих лет. Именно поэтому я не упоминаю даже таких корифеев геологии, как академик Феодосий Николаевич Чернышев (I880), академик Владимир Афанасьевич Обручев (1886), академик Иван Михайлович Губкин (1910) и многих других не взирая на их колоссальную научную значимость. Но не могу не вспомнить об академике Сергее Сергеевиче Смирнове (I918/19) – основоположнике и главе оригинальной и плодотворной советской металлогенической школы – с которым правда в более поздние времена, не только хорошо познакомился, но и встречался в семейной обстановке у общего приятеля – нашего питомца и доцента, затем заместителя министра цветной металлургии СССР Василия Аркадиевича Флорова (I930). Встречи эти особенно памятны вследствии существенной общности интересов – отмеченный за свои по-истине выдающиеся заслуги орденом Трудового Красного Знамени и тремя орденами Ленина, лауреат государственной премии, Сергей Сергеевич, как геолог создал рудную базу отечественной оловянной промышленности и главенствовал в прогнозе рудоносных районов и поиске месторождений цветных и редких металлов на огромном пространстве от Байкала и Забайкалья до Приморья и Северо-востока.
Эти встречи и совместная работа в горном институте запечатлели в моей памяти образ Сергея Сергеевича и показали его как ученого и человека во всей многогранности и неповторимости о которых впоследствии так верно, тепло и хорошо писал один из его ближайших учеников по институту и работе Борис Николаевич Владимиров (1929).
“Качества первоклассного ученого соединялись у Сергея Сергеевича с качествами на редкость обаятельного человека. От всей его мужественной и порывистой фигуры веяло жизнерадостностью и всепобеждающим оптимизмом. Невольно обращали на себя внимание замечательная форма головы с выразительным лицом, украшенным мощно вылепленным нависшим лбом и глубокими, проникновенными глазами; решительная складка немного жестковатых губ подчеркивала постоянное волевое напряжение и, казалось, суровость, но знавшие Сергея Сергеевича помнят, как могло преображаться его суровое лицо и в моменты вдохновенной речи и в моменты задушевных бесед”.
“Его речь была предельно содержательна и отличалась совершенно неожиданным своеобразием; она была насыщена могучим темпераментом и целеустремленностью этого человека, сверкала остроумными, потрясающе меткими, сочными прилагательными и постоянно вызывала у слушателей невольное восхищение и бесконечное подражание. Он обладал исключительной способностью привлекать к себе окружающих силой своего таланта и подлинно человечным и бережным отношением. За внешне порывистыми и грубоватыми манерами в нем таилась отзывчивая большая душа. Его внутренняя чистота, тонкий ум заставляли нетерпимо относиться ко всякого рода пошлости, неизменно вызывавшей в нем или беспощадный и сокрушительный сарказм, или бурные вспышки гнева. И тем привлекательней были моменты сердечных бесед, когда речь Сергея Сергеевича была согрета добродушным юмором и неистощимым, здоровым весельем”.
Полностью разделяю эту проникновенную характеристику Сергея Сергеевича. Б.Н. Владимиров знал Сергея Сергеевича ближе и написал образнее, чем мог бы это сделать я.
В конце июня 1947 года мы сидели рядом на затянувшемся сверх всякой меры, нудном заседании ученого совета института, одном из тех, которые проводятся во имя пресловутой галочки. Погода была прекрасная – мы знали это и видели из окон конференц-зала. Сергей Сергеевич явно нервничал и часто поглядывал на часы. Наконец, когда обе стрелки сошлись на девятке циферблата, он не выдержал: “Больше не в силах сидеть здесь. Такой вечер! К чорту все – поеду куда-нибудь”, “Все равно – отозвался я – вечер безнадежно потерян, остался только клочек вечера”. “А вы знаете сколько еще таких клочков придется на нашу долю? Нет? Так не побрасывайтесь и клочками – жалеть будете”. Поднялся и ушел.
В августе мы одновременно заболели ангиной с осложнениями. Меня лечил рядовой врач поликлиники; на дому прорезал нарывы в горле; но я выкарабкался. Сергей Сергеевич был в центре внимания лучших врачей, лучшей в Ленинграде больницы им. Свердлова, но не перенес болезни. Он безвременно скончался 52 лет от роду.
И сейчас, почти двадцать лет спустя, когда во время отпуска в прекрасный летний вечер пишу эти строки, невольно думаю: А не прекратить ли писанину? Ведь меня никто не заставляет и, кроме жены, никто даже не знает об этом чудачестве. Сколько еще таких вечеров выпадет на мою долю? Не пожалеть ли мои бедные, усталые глаза. И все-таки беру перо и пишу дальше…
В моем повествовании появился персонаж не предусмотренный предварительным штатным расписанием – жена. Да, жена! Сознаюсь, был влюблен; ухаживал три года; по воскресеньям – это был мой день – ходили на острова и в театры, ходили, потому что в воскресенье городской транспорт не работал. И задушевные беседы вели, и… О я мог бы в тургеневском плане написать целую поэму в прозе о первом робком поцелуе.
Мой сосед по столу в лаборатории качественного анализа с утра до вечера распевал:
“Люблю я рыжих, и блондинок, и брюнеток,
Люблю я скромных и сознательных кокеток,
Графинь и баронесс.
Служанок и метресс”…
Эта ария была не в моем вкусе. Но на пустынных тогда “Островах” у залива я декламировал тоже не бог весть что, например, Игоря Северянина:
“Это было у моря, где лазурная пена,
Где встречается редко городской экипаж,
Королева играла в башне замка Шопена,
И под звуки Шопена полюбил ее паж.
Это было так просто, это было так мило,
Королева хотела перерезать гранат,
И дала половину, и пажа полюбила,
И пажа истомила вся в мотивах сонат”.
На самом деле не было гранатов и не было сонат. Да и замка не было – был на тихой уличке Петроградской стороны деревянный домик на втором этаже которого жило шесть сестер – все кроме старшей студентки. Одна из них – четвертая по счету с карими глазами и очаровательными ямочками на щеках покорила мое сердце.
Помню единственное простенькое платьице моей королевы и самодельные брезентовые туфельки на подметке из скрученной веревки – тогда это никого не шокировало.
Помню день нашей свадьбы 29 ноября 1925 года. Неожиданно выпал глубочайший снег – более полуметра – и жизнь огромного города замерла. Невеста со всей сопровождавшей ее компанией опоздала более чем на два часа. Но я был непоколебим и свадьба все-таки состоялась – не пропадать же пирогам. И были традиционные возлияния и тосты; и было неограниченное количество мороженого, которое я самоотверженно докрутил до твердокаменного состояния; и была отвечающшая событию юмористическая стенгазета, удачно сотворенная в содружестве с моим молодым, но мудрым и высокоталантливым другом, тогда тоже студентом, Ефимом Давыдовичем Качуриным.
Так я стал мужем. В одном из своих фельетонов Амфитеатров писал: “От слова муж множественное число производится двояко – мухи и мужья. О первых говорят – о доблестные мужи! о вторых – эх вы, мужья… Удел первых – Капитолий; удел вторых – башмак.
На Капитолий попадают весьма немногие; как и подавляющее большинство я оказался мужем второго рода. Несмотря на это, а может быть благодаря этому, мы с Беллой Семеновной жизнь – свыше сорока лет – прожили в любви и согласии. Жена мирилась с тем, что я работаю без ограничения времени, сама – она инженер – работала всю жизнь, и в общем не слишком часто покушалась на мой стол и мои книги. Я же признавал ее непререкаемый авторитет распорядителя кредитов и главы, безапелляционно решающей все, что касается меня и всей семьи; за собой, как в известном анекдоте, я сохранил право решать дома только одни важнейшие вопросы, например, будет ли революция в Ираке. Вот в это она обычно не вмешивалась. Обращаясь ко всем нынешним и потенциальным мужьям, знакомящимся с моими воспоминаниями, призываю их идти по такому же, выдержавшему испытание времени, пути.
Примечательно и другое; ни с одной сестрой жены, а мы встречались постоянно, я ни разу не обмолвился сколько-нибудь резким словом. Теперь судите, что вероятнее: то ли они – пять ангелов, то ли ангел всего один. Кибернетика дает на это однозначный ответ.
Лекции по курсу “Основы геологии” читал нам профессор Димитрий Иванович Мушкетов (1907), сын знаменитого геолога, тоже профессора нашего института и соратника А.П. Карпинского – Ивана Васильевича Мушкетова (I872). Димитрий Иванович был тогда директором четырех научных учреждений: Горного института, Геолкома, института Прикладной геофизики и Горного музея.
Высокий, чрезвычайно представительный, отлично владеющий иностранными языками, едва не выбравший карьеры морского офицера, он одинаково свободно чувствовал себя в любых кругах – от студенческих до правительственных.
Однажды на нашем Московском вокзале я оказался свидетелем занятной картины. Мушкетов под руку с супругой важно шествовал к поезду. Два носильщика почтительно несли сзади великолепные заграничные чемоданы, а публика в изумлении шептала – иностранец, иностранец… Тогда зарубежные гости были еще большой редкостью.
Он относительно часто ездил в западную Европу; в этих случаях ленинградская газета печатала подвалы его путевых заметок, написанных на вполне профессиональном уровне, пустяковые, но занятные – и их охотно читали все.
Не помню по какому поводу в директорствование Николая Васильевича Грачева на Василеостровской фабрике кухне был товарищеский ужин преподавательского состава института. Мушкетов, избранный томадой, уверенно взяв бразды правления в свои руки, потребовал, чтобы присутствующие четко и однозначно определили: что такое наука. Одному за другим принудительно предоставлялось слово и томада к общему удовольствию едко высмеивал выступления. В то же время каждый, особенно непьющий – пьяному и море по колено – с трепетом ждал когда придет его черед предстать в смешном свете. Конечно, среди присутствующих были и такие, которые могли дать полноценный ответ, но им то и не предоставлялось слово. Так час или полтора Мушкетов держал в напряжении весь синклит. Кстати меня чаша горечи миновала: хотя в те времена в рамках института, да и вне его, я уже не представлял собой микроорганизм, но к своему удовольствию в поле зрения тамады не попал.
Невероятно! Повседневно занимаясь научными изысканиями, я до того времени ни разу не задумался, что же такое наука! Поразмыслив, полистав книги, уразумел: наука – система знаний формирующихся и развивающихся путем выявления и систематизации фактов, и вскрытия объединяющих их закономерностей. Я чувствовал, что в этом определении чего-то не хватает, и впоследствии понял: истинная наука должна служить человеку.
Мушкетов был блестящим полемистом, подвергавшим в прах своих противников мощным оружием иронии, софистики и сарказма. Позднее мне довелось наблюдать томаду совершенно иного плана, но об этом в своем месте.
Курс “Основы геологии” для негеологов был небольшой. Мушкетов читал его нам в помещении музея, читал интересно и увлекательно. Но затем куда-то уехал и экзаменовал нас вместо него преподаватель В.Н. Падуров. Экзамен был своеобразен. В отдельной комнате на столе расположены геологические макеты. Падуров вызывает студентов по одному н, показывая пальцем на экспонат, спрашивает: “это что?” Студент отвечает – синклиналь”. Правильно, вашу зачетную книжку”. Следущий студент ту же модель определяет как антиклиналь. “Правильно, вашу зачетную книжку”. Вы думаете, что своим попустительством Падуров расположил нас к себе? Отнюдь нет. Общая единодушная оценка была незавидная: балаболка.
Впрочем в начале тридцатых годов мне довелось встретиться с Падуровым еще раз: он охотно брал своеобразные “подряды” на организацию рентгеновских кабинетов и мы привлекли его для этого в Ленгинцветмет – нынешний институт ВАМИ. Дальнейшая судьба его известна мне лишь со слов других. Эвакуированный во время войны в Пятигорск, перешел к немцам.
Лекции по кристаллографии читал нам профессор Анатолий Капитонович Болдырев (1919).
А.Н. Заварицкий (1909) пишет: “По направлению своей научной деятельности А. К. Болдырев являлся продолжателем дела тех ученых, которые были тесно связаны с Горным институтом, – Н.И. Кокшарова (1840), П.В. Еремеева (1851), Е.С. Федорова (1883), В.В. Никитина (1895). Эта славная школа русских кристаллографов – минералогов сочетала изучение природных минералов с изучением свойств вещества вообще и тесно увязывала это изучение с практической деятельностью по исследованию и использованию минеральных месторождений”.
Да, Анатолий Капитонович был достойным и полноценным преемником своих славных предшественников, первые трое из коих – академики. Его колоссальной энергии и работоспособности, творческому и научному дерзновению мы обязаны появлением новых кристаллографических методов диагностирования вещества, появлением первых томов таких монументальных трудов мирового значения, как “Определитель кристаллов” и “Рентгеновский определитель”, создание которых требует критической проработки и оценки всей, по истине колоссальной, кристаллографической литературы.
В первые же годы пребывания в институте мы слышали рассказ старичков о тяжбе студентов института с Пуришкевичем. В числе прочего упоминалась и фамилия Болдырева, представительствовавшего от студенчества на процессе. Впоследствии я прочитал отчет о судебном деле и, насколько помню, упоминания о Болдыреве там не содержалось; но это была книжонка, напечатанная черносотенным пропуришкевичевским издательством. Между тем нам рассказывали, что выступления Болдырева на суде чрезвычайно нервировали Пуришкевича, Надев личину друга молодежи, матерый погромщик, которого ненавидела и презирала вся прогрессивная Россия, по фарисейски сетовал, что прекрасный юноша в красной рубашке, но с голубыми глазами не в лагере верноподанных его императорского величества. Болдырев не замедлил отозваться: “Иуда прежде чем предать Христа тоже в уста его целовал!”
Мы слышали, что Болдырев, закончивший институт на наших глазах в 1919 году тридцати шести лет от роду, более чем за десять лет до того опубликовал свою первую выдающуюся работу ” Основы геометрического учения о симметрии”, но, как участник студенческого революционного движения, был изгнан из института и сослан в так называемые “места не столь отдаленные”. Слышали мы, что во время первой мировой войны солдат Болдырев разработал технологию получения каких-то веществ для дымовых завес. Поговаривали об активном участии его в деятельности партии социалистов-революционеров”.
Анатолий Капитонович окончил институт тридцати вести лет отроду. Это, однако, не было рекордом. Еджупов состоял студентом 35 лет. Он работал в Горном музее в должности “хранителя” и, как утверждали, был крупнейшим знатоком драгоценных камней. В этом отношении К.Ф. Белоглазов сравнивал его даже с Ферсманом. “Как пойду я сдавать аналитическую химию профессору Сольдау, когда я знаю Петьку еще студентом”. Скромного, застенчивого, неизменно старавшегося быть незаметным – его в институте знали все, но диплома он, кажется, так и не получил.
Еще в период учебы Анатолий Капитонович обрел известность, как кристаллограф и минералог; сразу же после кончины Евграфа Степановича -Болдырев, только что получивший диплом инженера, стал его преемником по кафедре и, если позволено так выразиться, по учению Федорова, которое он неутомимо развивал, как в рамках кафедры, так и в созданном им в том же 1919 году Федоровском институте кристаллографии, минералогии, петрографии и учения о полезных ископаемых. Одновременно с педагогической и научной деятельностью Анатолий Капитонович участвовал в ряде геологических экспедиций и втечение многих лет усердно и плодотворно трудился над конкретными задачами развития сырьевой базы нашей страны. Идя в институт я очень часто встречал чету Болдыревых – они жили в институтском доме – направляющуюся во ВСЕГЕИ.
Анатолий Капитонович блестяще преподавал кристаллографию и я не пропустил ни одной его лекции. То, что у Федорова представлялось мне непонятным – отчетливо усваивалось у Болдырева, разумеется при наличии необходимых математических представлений. Читал он предельно четко, логично и доступно, привлекая безукоризненной систематизацией и геометризацией материала. Отлично и увлекательно были поставлены и практические занятия, которые вел универсант Иосиф Маркович Аншелес – тоже впоследствии доктор-профессор. В результате этих занятий мы очень натренировались на безошибочном диагностировании кристаллографических форм и их комбинаций, правда, только на крупных деревянных моделях. Поэтому, когда на экзамене Болдырев дал мне реальный двойничек, да еще размером не более трех – четырех миллиметров в любом направлении, я был в сильном затруднении: при моем зрении я даже разглядеть его как следует не мог. Впрочем это не было поставлено мне в смертный грех, поскольку все остальное ответил как следует.
Экзаменовал Анатолий Капитонович безукоризненно справедливо, но без малейших поблажек. Задав вопросы он внимательно, но совершенно невозмутимо с непроницаемым лицом слушал ответ и тут же выносил безапелляционное суждение. Можно не сомневаться, что нынешний фортель некоторых студентов, которые, следя за выражением лица экзаменатора, вдруг произносят классическую фразу: “это я сказал в смысле наоборот”- с Болдыревым бы не удался.
Кристаллография – конек Болдырева, лекции же по минералогии были значительно слабее по форме и воспринимались нами без энтузиазма. Наименование минерала, состав, сингония, вид симметрии, цвет, блеск, удельный вес, твердость, происхождение, месторождения – все в духе сухого справочника. Тогда казалось, что это обусловлено спецификой дисциплины и лишь впоследствии, когда мне довелось много раз встречаться, беседовать и слушать феерические выступления академика Александра Евгениевича Ферсмана, я понял, что все дисциплины можно читать увлекательно и с блеском, но не каждому лектору это по плечу.
На лекциях образцы минералов не демонстрировались; ознакомление с ними было целиком перенесено на практические занятия, которыми внимательно и доброжелательно, но тоже скучновато руководил профессор Владимир Иванович Соколов (1898). Для получения зачета по практическим занятиям необходимо было правильно определить подряд 10 минералов; ошибся – начинай заново.
Экзамену предшествовала значительная зубрежка, но и этот рубеж был преодолен. Однако очень многим из нас, металлургов-цветников, пришлось доучиваться минералогии и минераграфии в дальнейшем – этого настоятельно требовала наша работа.
В тридцатых годах мне довелось встречаться с Анатолием Капитоновичем на заседаниях бюро СНР, председателем которого был очень интересный, высококультурный профессор-философ Пипер. Болдырев выступал не часто, но реплики его были всегда дельны, принципиальны и порой остры.
Во второй половине тридцатых годов Болдырев был репрессирован и очутился на Колыме. Кто-то из аборигенов рассказывал, что однажды в Геологическое управление Дальстроя доставили образец горной породы, завернутый в клочек газеты на котором карандашом было написано: за недостатком времени – пять минут на перекурку – не мог как следует рассмотреть; прошу вас сделать это – и подпись. Но геологи Колымы в большинстве были питомцами нашего института и их хлопотами Анатолий Капитонович был переведен на работу по специальности. В 1944 году его наградили орденом “Знак почета”, что для подвергавшихся репрессиям было чрезвычайно редким явлением и, конечно, только за особые заслуги.
Парой лет позднее Болдырев получил возможность вернуться на “большую землю”, но этому не суждено было свершиться. При поездке из Магадана в районный центр для чтения лекции он попал в катастрофу: автомобиль провалился под лед бухты. Анатолию Капитоновичу удалось выбраться из машины, но неподалеку от этого места его нашли мертвым – то-ли замерз, то-ли сердце не выдержало: всетаки 63 года бурной жизни.
Анатолий Капитонович по общему единодушному признанию был крупным ученым с широким кругозором и, кабы не превратности бытия, был бы в Академии наук. Но, что поделаешь..
К тому же не все достойные попадают в сонм бессмертных и не все получившие мандат на бессмертие – достойны его.
Еще одна смежная дисциплина – определение минералов с помощью паяльной трубки, “инструмента столь полезного для горного человека”, как она была охарактеризована в какой-то статье, опубликованной в середине прошлого столетия.
Занятия темпераментно и с юмором вел Николай Константинович Разумовский (1923). Обычная паяльная трубка, свеча, несколько пробирок с простейшими реактивами и книга, классифицирующая минералы, – вот все, что требуется. Набив чуть-чуть руку и глаз удается быстро и достаточно уверенно, даже не зная минералогии, диагностировать минералы и это по-истине увлекательно.
Николай Константинович – не очень организованный, но очень увлекающийся своеобразный и колоритный человек, изобретатель и фантазер, с живинкой, широким диапазоном научных интересов и самыми разносторонними познаниями.
Первооткрыватель Буруктальского железо-никелевого месторождения, преподаватель физики и математики в средней школе, исследователь колымских месторождений золота, заместитель Ферсмана по Кольской базе Академии наук, профессор нашего института – таковы отдельные этапы его жизни. В докторской диссертации своей он не только проявил себя оригинально мыслящим ученым, но н показал глубокие познания в области теории вероятностей и некоторых других, использованных им, специальных областях математики.
Мы с ним долго собирались заняться изысканием более простых путей производства алмазов, причем у каждого была своя идея, да так и не собрались. С наскока такие проблемы не решаются, а текущие требования жизни не оставляли возможности для серьезных исследований в этой увлекательнейшей, но чуждой нам области, тем более, что успех был весьма проблематичен.
У Разумовского были свои взгляды на многие проблемы физики, но когда он излагал их – мы вынуждены были отмалчиваться, не хотелось показать себя профанами.
Не могу без улыбки вспомнить рассказ, как находясь в геологической партии, Николай Константинович сделал из дуги динамометр, определил тяговую силу каждой лошади и исходя из этого распределил груз по телегам.
Приобретя автомобиль он получил шоферские права, но даже сидя за рулем не мог порой отвлечься от своих мыслей. Выезжал со двора, а шедшая навстречу старушка, не желая уступить дорогу, неистово кричала “стой, пьяная морда”. Но уважаемый шофер, хоть и отродясь не пил ничего кроме воды, забыл что нужно сделать, чтобы остановить машину и при скорости порядка пяти километров в час стукнул таки вредную старушонку. Суд присудил ей пожизненные алименты, а отделавшаяся испугом старуха благословляла день и час, когда судьба столкнула ее с профессорским автомобилем. Говорили, что с этого момента высокооплачиваемым собственникам автомобилей стало опасно садиться за руль, поскольку количество желающих заработать алименты возрастало не по дням, а по часам.
В таком же плане можно было бы рассказать о Разумовском и многое другое.
Умер Николай Константинович внезапно в начале 1966 года и мы с профессором И.К. Масленицким (1927) были в числе тех, кто пришел отдать ему последний долг.
Как обычно, на выносе прохожие интересовались личностью покойного; здесь мы услышали две противоположные сентенции:
“Ученый, значит головой работал, вот и умер”.
“Ученый, значит головой работал, а всетаки умер”.
Обе эти сентенции одинаково справедливы и никто не ведает часа своего.
Следующий о ком мне хотелось бы сказать несколько слов – профессор Сергей Ефимович Андреев (1918). Я не преувеличу если назову его отцом русского обогатительного дела. Преемник профессора Генриха Оттоновича Чечотта (1990), уехавшего вскоре после революции заграницу, Сергей Ефимович стоял во главе отечественной обогатительной промышленности с самого начала ее становления. Он был основателем и первым директором института Механобр, зародившегося в стенах нашего института и в середине двадцатых годов выделившегося в самостоятельную организацию. Заместителями директора были: по научной части К.Ф. Белоглазов (1914), по проектной – Л.Б. Левенсон (1903). Собрав вокруг себя сначала небольшую, но затем все возраставшую группу своих наиболее способных питомцев, они положили начало созданию научно-теоретической и технической базы этой важнейшей отрасли промышленности, непосредственно связанной с металлургической, и тем сами создали предпосылки для использования многообразных, в том числе бедных и порою чрезвычайно сложных, видов отечественного рудного сырья.
Лекции Сергея Ефимовича я слушал внимательно, но содержание их в те времена в основном сводилось к описанию приемов обогащения и принципов действия обогатительных агрегатов. В последующем жизнь столкнула меня, как металлурга, с необходимостью оценки рудного сырья, как объекта обогащения т.е. с выявлением требований, которые металлурги, в каждом отдельном случае практики, вправе обоснованно предъявить обогатителям; этому мне пришлось учиться заново – в основном у Константина Федоровича Белоглазова.
Сергея Ефимовича я знал примерно 35 лет и мы встречались не менее 2-3 раз в неделю. Простой в обращении, всегда благожелательный и приветливый, несколько скептик, но необычайно интересный собеседник – он пользовался в нашем институте большой и заслуженной популярностью.
В числе прочего Сергей Ефимович блестяще знал славянский язык и соответствующую литературу, безапелляционно разрешая наши сомнения по библейским сюжетам картин, смыслу отдельных выражений и т.д.
Как книголюба его знали все букинисты, а пять комнат его квартиры были насыщены редкими и интересными изданиями. Но в части книг он был скупым рыцарем – охотно показывал свои сокровища из своих рук, но читать (по крайней мере мне) давал только в своем присутствии. Я пробовал обижаться, но в данном случае это не помогало.
Во время Великой отечественной войны Сергей Ефимович не решился покинуть свои книги и остался в блокированном Ленинграде. В 1944 году летом, вернувшись в Ленинград, я застал его на институтской горке – руднике, где у Сергея Ефимовича было четыре грядки.
Несколько лет тому назад Андреева поразил тяжелый недуг: он потерял возможность ориентироваться в пространстве. Но, сохранив в полной мере ясность мысли, держась за стены он до последних дней своей жизни добирался до нужных ему книг. И с чувством искренной глубокой грусти мы отдали последний долг этому прекрасному человеку.
Из “язычников” помню полиглота Тарасевича о котором говорили, что он в совершенстве знает злачные места всего мира, и блестящего знатока английского языка М.М. Севиер – высокую, худощавую, скромно и строго одетую даму, приятного, высококультурного и исключительно деликатного человека с застенчивой грустной улыбкой на морщинистом лице. Жизнь ее была трагичной. Двух детей – мальчика и девочку – ростила няня из под Архангельска. Во время голода дети уехали с няней на ее родину – там по крайней мере рыбы было вдоволь. Англичане, интернировавшие север, обнаружив ребят, свободно изъяснявшихся по английски, увезли их с собой. В тридцатых годах Марии Максимилиановне удалось выхлопотать визу на месячную поездку в Лондон и здесь она свиделась со своими детьми, приехавшими из Африки. В начале войны Мария Максимилиановна оказалась эвакуированной в Уфу. Как рассказывали, она жила в деревне и каждодневно должна была добираться пешком в город на работу. Старой, голодной, неприспособленной к жизни, плохо одетой, да еще без надлежащей обуви, женщине – это, естественно, было не по силам. Так в пути и прервалась ее жизнь.
Историю партии я сдавал Евгению Самойловичу Гиршовичу. Студент университета и к тому же на целых пять лет моложе меня – он уже в то время преподавал в ЛГИ; специалисты по политдисциплинам были в остром дефиците.
Учебник Попова я выучил досконально – от корки до корки. Мой экзаминатор не жалея времени опросил меня по всему курсу и мы расстались довольные друг другом. В начале 1966 года, в качестве старейшего ученика, я с особым удовольствием поздравил Евгения Самойловича – доцента кафедры философии нашего института – с шестидесятилетием.
Сложнее обстояло дело с изучением курса политэкономии. В учебнике Дашевского все как-будто было понятно, но рассказать прочитанное своими словами мне не удавалось. Вам, проходившим основы политических дисциплин еще в средней школе, систематически слушающим радио и телевизионные передачи на политические темы, располагающим современными газетами и журналами, это может показаться невероятным, но это было именно так. Тогда я стал рассказывать каждую прочитанную страницу по несколько раз до тех пор, пока не мог сделать это достаточно гладко. За неделю упорной работы усвоил пятьдесят страниц, но за вторую – раз в восемь больше: учебник был увесистый. Экзамен сдал после этого, кажется Арскому, без малейшего труда и, как по многим другим дисциплинам, отказавшись от подготовки.
По третьей дисциплине – экономическая политика СССР – были книжки Сарабьяна на все вкусы: тоненькая, нормальная и толстая. Выбрав золотую середину я легко усвоил курс и сдавал его Куразову. Разногласия вьшли у нас только по одному вопросу: я не знал какой процент берут банки по ссудам, но по своей работе в кооперации оформлял однажды ссуду в сельхозбанке из полутора процентов. Куразов сказал, что этого быть не может, поскольку банки сами платят Госбанку два процента. Я возразил, что факт остается фактом и, видимо, банки дифференцируют взимаемый процент в зависимости от назначения ссуды. На этом и договорились.
В этот день утром Куразов экзаменовал два десятка человек и все ушли ублаготворенные. Днем в парткоме Куразов получил нахлобучку за либерализм. Вечером экзаменовалось восемь человек, а сдал я один.
Как много примечательных людей. Большинство из них мы хорошо знали лично, представление о некоторых восполнялось повествованиями наших однокашников. Можно без колебания сказать, что педагогическая среда в которой мы созревали была в целом очень высокого научного полета.
Вместе с тем вы вправе спросить почему я ничего не написал о металлургах. Придет время – будут и металлурги: им отведены четвертая, пятая и шестая главы, а это почти две трети всего объёма рукописи.
В заключение настоящей – второй – главы позвольте привести любопытную справку. В 1923 году, к 150-летию нашего института, в нем работало 38 профессоров и 66 преподавателей; всего 104 человека, в том числе три четверти из числа питомцев института (I). Как видите, общее количество педагогов было невелико, но 36% уже тогда составляла профессура.
Это заслуживает внимания.